Литвек - электронная библиотека >> Дмитрий Владимирович Бондарь >> Современная проза >> Борькин побег >> страница 4
Дырявые лапти, просящие каши башмаки, перешитые туфли, раззявившие рты ботинки, неловко схваченные бечевой — кажется, что сапожников в стране не осталось. Я уже совсем было решил заделаться обувщиком, когда вырасту, когда над головой кто-то визгливо вскрикнул:

— Ой! Из вашего чемодана глаз на меня таращится!

И Наткина скороговорка:

— И на вас глядит? И на меня глядит! Синий такой! Да пусть глядит, никому плохо не делает! Я вот его ногой сейчас!

Ее тонкие ноги возникают перед моим испуганным взглядом и, упираясь руками в противоположную полку, она толкает чемодан и меня в нем ножками под лавку, чтоб не пугал случайных людей.

— А кто это у вас там? — не унимается попутчица.

— А давайте лучше чаю попьем? — отвечает Наташка. — Вы откуда едете? Мы вот с самой Оби. С притока. Много шишек в этом году будет.

И сразу слышится уверенный голос проводника:

— Что здесь за крики? Кому с удобством ехать надоело?

Ему никто ничего не ответил, и сердитый дядька ушел проверять других.

Вместе с нами в поезде на соседних лавках еще восемь человек. Всего получается десять и я в чемодане — заяц. Но я не в счет, поэтому их десять:

Одни лапти — они появились недавно, после того, как исчезли растоптанные солдатские ботинки. Лапти принесли к нам молчаливую бабуську, только однажды, в самом начале, пробормотавшую:

— Господи Иисусе, спаси мя!

Две пары черных сапог — Лешкины, и еще одного мужика, с которым брат выскакивал «размять ноги» на каждом полустанке. У Алексея новые, а у его приятеля с рыжиной, подбитые гвоздями с квадратными шляпками.

Наткины сапожки — она почти не ходила никуда из коровника, поэтому обутка не изношена, да и не растет толком Натка, потому и не жалуется, что малы стали.

Три пары женских туфель — две большие и одна маленькая. Большие — лакированные. Маленькие неожиданно сильно растоптанные, видимо, не в первый раз ношенные. Мне мамка тоже говорила, что если бы нас не забрали, то ничего нового у меня лет до шестнадцати не было бы — все бы за братовьями обноски донашивал. А когда забрали, то нового тоже не будет. Разве только сам научусь из шкур тачать.

Еще какие-то онучи мохнатые под лавкой стояли. Я не знал, что такое онучи. Слово знал, а что оно такое — нет. Но теперь увидел и решил, что вот это, что вижу перед собой, вот оно и есть «онучи», которыми называла мамка любую расползающуюся на ногах обувь.

Одни калоши — черные, блестящие, красивые! Если бы не грязь, я наверняка увидел бы в их гладких боках отражение своего глаза, выглядывающего в просверленную Алексеем дырку. Калоши мне понравились даже больше, чем сапоги Алексея. Сапоги чистить нужно, а калоши водой облил — и они снова блестят! Красиво!

Сам-то я видел раньше такие калоши. Вернее, совсем заношенные, с дырами и рваными пятками — у деда Игната Зарайки, который утоп. Но новые калоши со старыми не сравнить! В новых тепло, сухо, удобно, нигде не давит и ничто не вываливается. Если бы у меня были калоши, я бы был самым счастливым человеком на свете!

И последний был в сандалетах. Осень, а он — в сандалетах! И босой! Ни носков, ни портянок! Только когти на пальцах кривые. Ногти. Если на ногах — ногти, то на руках должны быть «рукти», а вырастают почему-то тоже ногти. Странно это.

И больше ничего интересного я не видел в дырку. Штаны, юбки, тощие сестрины лодыжки, сумки, корзинки, мешки. А уж когда она задвинула меня под лавку, то я и вовсе запечалился — даже не поболтать ни с кем. Я ведь Алексею обещал, что буду молчать как рыба, если он возьмет меня с собой. И мама просила Христом-Богом молчать, пока могу. И даже когда не смогу — тоже молчать.

Тесно в чемодане. Я, конечно худой. Тощий даже, поэтому и поместился. А если б я был толстяком — я бы нипочем в чемодан не влез. И остался бы с мамкой на плоту.

Как они там с Сашкой? Выбрались ли? Лучше думать, что выбрались, потому что если наоборот, то совсем тоска синяя.

Мы уже долго ехали — я успел проголодаться и слопал два сухаря. Один сладкий, другой кислый. Оба вкусные! Наелся вроде бы.

Хорошо, что пить не хочется совсем, а то бы я заревел. Не потому что я как девчонка какая — реветь люблю, а просто когда пить хочется, мне грустно становится. Алексей положил мне в ноги флягу с водой, но велел часто не трогать, чтоб из меня обратно все не вытекло, а то конфузы ему в поезде совсем не нужны. И Натка тоже просила, чтоб я молчал и не пил.

И еще Алексей научил меня считать до ста и посоветовал, когда совсем уж скука одолеет, то считать до тысячи. Но я до тысячи не умею. Все время где-то между «три-сто-раз-пятьдесят один» и «три-сто-раз-восемьдесят семь» я забываю, сколько насчитано и приходится начинать сначала. Наверное, это какие-то неправильные числа — забывательные. Я даже заснул несколько раз, пока вспоминал, где споткнулся.

Еще я мечтаю. Как приеду в Пензу. Как приеду на отцову мельницу. Там тепло, вместо снега мука, и все дети — толстенькие. Я бы тоже хотел быть толстеньким. Когда со Степкой дрались, он меня всегда побеждал, потому что старше на год и длинный. А если бы я был толстый — неизвестно кто из нас кого победил бы!

Иногда я прислушивался сквозь частый стук колес, как над головой говорили:

— Младший мой пол-деревни перебаламутил, да за собой в Челябинск потащил. Мальчишки, девчата. Комсомольцы. Строят там теперь завод образивный какой-то. Уже две похоронки прислали. На Светку Ляпушкину и Никитку Согрина. Светка отравилась чем-то до смерти, а Никитка сорвался со стены. Так мне велел председатель ехать в этот самый Челябинск, да гнать молодежь домой — хлеб собирать некому. Мужики — кто на заработки в город подался, кто на какую-то КаВэЖэДе уехал, только бабы и управляются с хлебом. А здесь еще мой Ванька молодь увел на энтот образивный завод — совсем туго стало. Однако хорошо, что для образов целый завод сделали — теперь образа дешевые станут…

Откровения «лапотной» богомолицы прервал обладатель калош:

— Пятилетка, мать. Страну из разрухи поднимать нужно. Дело государственное, политическое!

— Так нешто мы не поднимаем? Разверстка была — поднимали, ликбез — поднимали, потом нэпом поднимали, потом колхозом всем поднимали, теперь вот пятилетка какая-то.

Вроде бы и на русском языке говорят, а ничего не понять! Странный язык у взрослых и удивительное умение объяснять простое сложно, а сложное — вообще никак не объяснять. Будто