- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (63) »
Владимир Николаевич Битюков
ЛЕСНИЧИХА
Глава первая
В войну кроме тоски по вольной мирной охоте, когда ты выслеживаешь зверя с полной уверенностью, что он не встретит тебя смертельным огнем, Порфирий познал еще и томление по никогда не испытанной чистой любви и боялся, что так и не доведется ее испытать: бои уносили тысячи человеческих жизней. И чем дальше продвигались наши на запад, тем острей и взволнованней вспоминал он день отправки на фронт, вернее, минуты той отправки, когда к поезду неожиданно, как стая лебедей, подлетели школьницы-выпускницы в белых, почти что невестиных, платьях. Петрунину на грудь упали лесные цветы, и он, глуповато улыбаясь, неумело прижимал их к себе и нюхал, хотя они предназначались, может, всем. И когда одна из девушек, самая красивая, с мокрыми серыми глазами, крикнула сдавленно: «Возвращайтесь с победой!», — он подумал, что это ему крик, хотя, может, он относился ко всем уезжавшим. — Обязательно! — улыбаясь, обещал Порфирий. — Обязательно!.. — И часто потом вспоминал ту сероглазую, рослую, хотя и нескладную еще, вчерашнюю школьницу…Победу он встретил в медсанбате: задело осколком снаряда бедро. Рана быстро затягивалась, и он выписался как раз между весной и летом, когда все ликовало от солнца, тепла и новой жизни. Санитарный поезд вез таких, как Порфирий, долечиваться дома, среди родных, среди берез и елок; весь эшелон пел и плясал; старые наши, видавшие виды гармошки яростно состязались с трофейными аккордеонами и обставляли их, обставляли, и аккордеонисты, смеясь, отбрасывали свои яркие инструменты и выбегали в тесный вагонный круг, разбивая в щепу дощатый пол кирзовыми, тоже видавшими виды сапогами, тем самым проверяя и крепость своих едва-едва сросшихся костей. Петрунин плясал больше всех, а когда проезжали знакомые ему места, затих, затосковал, встал у распахнутой настежь двери и стоял так, смотрел на расплывающуюся в глазах, вызывающую слезы, плывущую, как клубы легкого дыма, нежную зелень. Перед мостом через речку поезд остановился. Порфирий не выдержал, спрыгнул на землю, отбежал на полянку к пушистым елочкам, упал ничком в робкую траву-подлисток и чуть не задохнулся от густо настоянного запаха прели и свежести. Такой вот запах, только очень жидкий, разведенный, чуется в юности, весной, при сходе снегов. Ударит внезапно, услышится сердцем — и забьется оно, ожидая чего-то и томясь ожиданием… Вот и тогда. Прижавшись ухом к прохладной земле, Петрунин слышал сквозь царапанье и шорохи букашек частый, радостный стук своего сердца. Вскоре к этому звуку прибавились редкие, потом все убыстряющиеся, с перебоями, перестуки колес. Из окон и дверей вагонов кричали, размахивали руками, звали Петрунина товарищи, а он лежал не шевелясь и улыбался. Сладко было думать, что вот ты отстаешь, отстаешь от поезда и можешь не бежать за ним. Можешь валяться сколько тебе хочется на прошлогодней, приподнятой травой листве берез, тех самых, которые волнующе, смутно просвечивают сквозь чистые елочки. — Эх, вещички! — опомнился он. И в то же мгновение из окна кто-то выбросил его шинель. Она летела, распластавшись, как серый, повидавший виды ковер-самолет, и плавно опустилась под откосом. Вслед за ней тяжелым комом упал и покатился вещевой мешок. Петрунин лежа помахал рукой товарищам, а потом, когда поезд пропал за деревьями, вновь прижался головой к земле… До войны он не обзавелся ни семьей, ни жилищем. Лет до тридцати казался молодым, остановившимся в развитии парнишкой. Гладкие, незнакомые с бритвой щеки лучились золотистым пухом, голубые глаза смотрели свежо и немного наивно, когда его встречали где-нибудь в лесу с берданкой в правой руке, с пучком земляники в левой и спрашивали строго, с крестьянской прямотой: почему гоняет лодыря? Он с минуту молчал, улыбаясь розовозубой — от ягод — улыбкой, и предлагал дотошному крестьянину послюнявить карандаш и подсчитать: — Скоко ты за год зарабатываешь? Ну, ежли в рубли перевести твой трудодень. А?.. А я вот токо за шкурки выручаю… — И он называл сумму, раза в три выше крестьянской. — Понял? Выходит, лодырь-то ты! Иногда ему за это попадало. Особенно злило мужиков его легкое, праздное отношение к жизни. Веселой приплясывающей походкой продвигался он по лесистым местам, не заботясь о направлении, собирая то, что посеяла-взрастила мать-природа. Урожаи даже в самые сухие годы оказывались неплохими, надо было только уметь их собирать. Петрунин мог играючи, почти не целясь, подстрелить мелькнувших в полусотне метров птицу или зверя. Длинный, вороненый ствол берданки мгновенно замирал на той воображаемой линии, которую потом так долго и безнадежно объяснял на учениях Осоавиахима терпеливый младший командир. Петрунин никак не мог представить эту линию к цели и честно признавался человеку. Тот серчал, пальцем проводил черту от голубого охотничьего глаза и дальше, дальше… Петрунин сердился на себя, пыхтел и продолжал посылать «за молочком» пулю за пулей. И так всю обойму. Под конец, когда инструктор вышел из себя и послал его учиться рыть окопы, он попросил в последний раз попробовать «по-своему» и легко, без всяких там теорий истыкал пулями яблочко мишени. Таким был Петрунин до войны. Ночевал в шалаше, где-нибудь на берегу прозрачной, с обманчивым дном реки, и чтобы обязательно костер, и чтобы он долго не гас, отражался в чернеющих водах. Денег не копил. Они у него как вода в кулаке, не удержишь. Чуть зашевелятся, Петрунин полоскал, высушивал рубаху, расчесывал свалявшиеся русые волосы, обирал с пиджака репьи, напускал на голенища сапог штанины и отправлялся в город. Там он накупал немужним девкам, а со временем и шустрым молодухам пряников, конфет или даже цветастых платков, жил вовсю дня по три- по четыре, ходил в кино, на танцы, а потом, насытившись культурой, возвращался в лес. Так что точно, сколько получал он в год, Петрунин не знал. И хвастался он перед мужиками лишь затем, чтобы хоть как-то оправдаться, защитить свое право на вольную жизнь, словно ее у него отбирали. Но никто ее не отнимал, только война… …Належавшись, надышавшись так, что закружилось в голове, Петрунин встал, подобрал свои вещи и пошел, прихрамывая, не ведая куда. Вот идет он по пронизанным солнцем лесным опушкам. На левую руку наброшена шинель, на той же руке мотается на лямке вещмешок. В правой руке у Петрунина прутик. Им он не спеша, в такт шагу похлестывает по голенищу сапога. «Жить, жить, — поет
- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (63) »