Литвек - электронная библиотека >> Елена Николаевна Крюкова >> Современная проза >> Золотая голова >> страница 96
палуба. Палуба корабля. «Дежнев» надвигается, его несет бешеной, безумной волной. Волна бесконечна. Море вздымается и опадает. Лево руля. Право руля. Ты так надраил палубу шваброй — в нее можно глядеться, и себя не узнаешь, и любимую, и время свое. Корабль, ты тоже дом! Зеркало — океан. Волна находит на волну, и тебя захлестывает с головой. Руки протягиваются и захлестывают тебя. Большой корабль, маленькая шлюпка. Ты моя спасательная шлюпка. Ты спасаешь меня. Смертного человека. И я счастлив.

Поцелуй меня.

Мы худые, голодные, нагие, счастливые. Мы — одно. Мы глядимся друг в друга. А можно ли поглядеться во время? Его зеркало невидимо. Его не протрешь намасленной тряпкой. А есть ли время? Его нет. Есть только мы. Прижмись теснее. Не шуми. Ребята услышат. Тебе хорошо? Я счастлива. Так, как не была счастлива никогда ни одна женщина нигде в мире.

Врешь ты все. Поцелуй меня.

Крепче обними. Я не хочу расставаться с тобой! Да мы и не расстанемся никогда. Я тебе обещаю. Не для того я прошел насквозь, из конца в конец, всю войну, и со смертью обнимался, и со смертью пил и гулял, чтобы с тобой, жизнь моя, расстаться.

Жизнь моя! Никогда не расстанусь с тобой. Мы такие счастливые! И наша жизнь счастливая. Мы живы — и уже счастье. Мне влажно, сыро лежать. Простыня промокла. Это моя кровь. Тебе не больно? Нет. Нисколько. Я вижу, я у тебя первый. Да. Первый и последний. Ты моя любовь и моя жизнь.

Первая жизнь. Последняя жизнь. Первая встреча, последняя встреча, милого голоса звуки любимые. Зачем ты поешь? Громко не пой. Всех разбудишь. Кого это всех? Сугробы? Снега? Кремлевские звезды? Скоро Новый год. Новый, тысяча девятьсот сорок седьмой год. Полтора года после войны. И мы целы. Живы мы.

Снег. Гляди, снег в окне. И Луна в окне. Зеркало Луны. Круглое зеркало. Мертвое. Луна сейчас сорвется на землю снарядом. И взорвется. И осколки — в нас. На краю стола, там, в гостиной, мертвый кусок холодца. Хлеб засох, и мясо высохло. Штора бьется: окно открыто. Кто распахнул? Ветер. Мороз. Так холодно! Не дрожи. Прижмись ко мне крепче. Еще крепче. Еще.

Я уберегу тебя. Я сохраню тебя. Ото всего упасу. Я буду носить тебя на руках. Всегда. Всю жизнь. Тебя не ранят никакие осколки зеркала. Посуда бьется к счастью, а зеркала — к горю. Не гляди! Зажмурься! Не гляди в смерть. Она еще далеко.

А если ты забеременеешь? Я же не предохранялся. И не надо. Делай что хочешь. У нас будет ребенок. Наш сын. Твой сын. Ты хочешь мальчика? Я очень хочу. И чтобы похож на тебя.

Луна летит в окно. Стекло разбивается. Это жулики пустили камень. Я сейчас выбегу, их поймаю. Куда ты голый! Пусти меня. Не надо! Видишь, это Луна! Она летит прямо в нас. Мы отражаемся в ней. Да нет, это не Луна. Это круглый объектив. И выдержка поставлена как надо. Нас снимают. Давай примем важные позы. Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! Вот так! Лежа на подушках, в постели, под ручку. Как на прогулке. Мы гуляем по Луне. Под нашими ногами серебряная пыль.

Поцелуй меня.

И ты поцелуй меня.


Она легла на него животом. Он подтащил ее под мышки, выше, выше. Теперь она лежала на его груди, как зверек. Маленькая беленькая кошечка.

Нет, птичка. Белая голубка, синие глаза.

— Я женщина, — прошептала Маргарита.

Коля улыбнулся и нежно пригнул ее голову к своему лицу.

Не целовал: глядел, запоминал.

Будто завтра война, и снова на фронт.

И — последняя ночь.

— Наконец-то. Я просто не мог тебе отказать.

Оба засмеялись неслышно.

На пальце Риты горел алмаз.

Лилось голубое молоко лунного света.

Колечко Коле подарила жена капитана дальнего плавания Маша Володина.

Надела ему на мизинец. В самый раз. Засмеялась: да у тебя пушкинский ноготь, длинный как ножик перочинный! Отрастил! Это чтобы вместо мастихина — краску счищать.

«Помни меня, — строго сказала Маша, — никому не передаривай».

Рита завела руки Коле под голову. Прижалась щекой к его щеке.

— Какая ты легкая, — сказал Коля, — такая невесомая. Я боюсь тебя раздавить.

— Не раздавишь. Я сильная.

— Ты моя сильная.

Вот теперь ее поцеловал.

И целовал снова и снова.

Оба задохнулись. Оторвались друг от друга. Рита рассмеялась.

— Колокольчик мой. Музыка моя.

— Я тебя дождалась.

— И я тебя.

— Знаешь, только сегодня все началось.

— Что?

— Все. Ну, все. Целый мир.

Она, лежа у него на груди, смешно взмахнула рукой, мир обнимая.

— Я — началась.

— Ты знаешь, и я тоже начался.

— Ты…

Он опередил ее.

— Да. Люблю. Люблю!


Часы в гостиной пробили поздний час. Или ранний? Скатерть скользила, падала со стола. Беззвучно разбивалась посуда. Искрились чашки и блюдца за стеклами серванта. За стеклом горки горделиво сиял серебряный семейный кофейник. Далеко, за дверью, ворчал Лоскут, косточку грыз. Старую, древнюю кость. Старая собака. Они — молодые. У них любовь. С нее все начинается. С нее все началось.

Что?

Все.

С нее все начало быть. И уже не умрет.

Смерть, ты там, за дверью? Слушай, дорогая, подожди. Ни шагу сюда! Сейчас зазвучит музыка. Черный круг пластинки повернется медленно и неумолимо, и польется красавица-вода, звучащая, звенящая. Черное зеркало музыки: глядись в него. Смерть, ты не умеешь танцевать. Мы — умеем.

Ты не умеешь любить. Мы любим.

— Ник… Обними меня.

— Марэся!


…и я шепчу:

— Только живи. Только живи. Живи, мама моя вторая, Маргарита, живи. Сашка еще не родился. Я еще не родилась.


…и я перемешиваю слабыми руками, как жидкое липкое тесто, как ворох высохших полевых цветов и трав, как рассыпанную колоду старых засаленных карт, все фотографии — в один стог, в одну шелестящую живую кучу, в один мохнатый, лохматый живой ком, в один бумажный сугроб, в одну шуршащую, плывущую, рвущуюся под пальцами, на глазах, тонкую, до дыр истлевшую материю, и она, я знаю, скоро распадется, выцветет до смертной белизны, сгорит, разымется на белые и черные легкие хлопья, и они полетят вон из рук и из сердца, и все охвостья ловко и равнодушно сгребут железным совком в мусорницу, в старые картонные ящики, в рваные пакеты, и все выбросят за сараи, на зады проходных дворов, на вонючую помойку, и все подожгут веселой спичкой, и все превратят в пепел.

В пепел — в забытье — всю нашу жизнь.


…но только не любовь.

Ибо над старой коричневой фотобумагой, над проявителями и закрепителями, над ванночками и красными фонарями и темными кладовками, над палубами и половицами, над печами и плитами, над выстрелами и взрывами, над могилами и колясками, над плотью и кровью, дыханием и стонами, костями и сердцами вольно и вечно летит она.


Видишь ее на последней, уцелевшей от огня фотографии? Видишь?