ЛитВек: бестселлеры недели
Бестселлер - Элияху Моше Голдратт - Цель-2. Дело не в везении  - читать в ЛитвекБестселлер - Дэниел Гоулман - Эмоциональный интеллект - читать в ЛитвекБестселлер - Джейн Энн Кренц - Разозленные - читать в ЛитвекБестселлер - Михаил Юрьевич Елизаров - Библиотекарь - читать в ЛитвекБестселлер - Владимир Владимирович Познер - Прощание с иллюзиями - читать в ЛитвекБестселлер - Борис Акунин - Аристономия - читать в ЛитвекБестселлер - Бенджамин Грэхем - Разумный инвестор  - читать в ЛитвекБестселлер - Евгений Германович Водолазкин - Лавр - читать в Литвек
Литвек - электронная библиотека >> Эрнст Теодор Амадей Гофман >> Классическая проза >> Фермата

Эрнст Теодор Амадей Гофман Фермата[1]

Прелестная, полная жизни картина Гуммеля, изображающая общество в итальянской харчевне, стала известна публике на берлинской выставке осенью 1814 года, где она доставила истинное удовольствие всем знатокам. Густо оплетенная зеленью беседка, уставленный вином и фруктами стол, за ним две итальянские дамы, сидящие друг против друга, одна из которых поет, другая играет на гитаре; между ними аббат, стоя дирижирующий музыкой. Подняв палочку, он остановился и готов ее опустить, ожидая момента, когда синьора, окончив с поднятыми к небу глазами каденцу, разольется финальной трелью, а гитаристка смело возьмет доминантный аккорд. Аббат весь полон восторга и блаженства, но взгляд его несколько боязлив: более всего на свете боится он прозевать и махнуть жезлом не вовремя; он едва дышит и готов, кажется, связать рот и крылья каждой мухе и каждому комару, лишь бы они не жужжали. И что же! Как раз в эту торжественную минуту с шумом врывается в дверь злодей хозяин с заказанным вином. Беседка пронизана сквозь листья лучами яркого солнца, а на заднем плане виден всадник на лошади, которому подают из харчевни кружку вина.

Перед этой картиной задержались два друга, Эдуард и Теодор.

— Чем больше, — сказал Эдуард, — смотрю я на эту, хотя и старинной школы, но вдохновенную истинной виртуозностью певицу, чем пристальнее рассматриваю ее пестрое платье, чем сильнее восхищаюсь настоящим римским профилем и прекрасным сложением гитаристки; наконец, чем более забавляет меня этот великолепный аббат, тем вернее кажется мне все это выхваченным из настоящей, реальной жизни. Конечно, это карикатура, но карикатура высокая, полная истинной силы и свежести. Я, кажется, сейчас был бы готов вскочить в беседку и схватить одну из этих прелестных оплетенных бутылок, так приветливо улыбающихся со стола. Мне чудится даже аромат благородного вина!.. Нет, не надо давать остыть подобному настроению в этом тощем воздухе! Идем, выпьем бутылку итальянского вина в честь прекрасной картины, в честь искусства, в честь светлой Италии, где жизнь кипит таким горячим ключом!

Пока разгоряченный Эдуард говорил короткими, отрывистыми фразами, Теодор стоял рядом, глубоко задумавшись. «Да, надо это сделать», — сказал он и, как бы пробудясь от сна, отошел от картины, но, покидая ее вместе со своим другом, он не мог, однако, удержаться, чтобы не бросить еще раз из дверей страстного взгляда на певиц и аббата.

Предложение Эдуарда было легко исполнимо. Друзья перешли улицу, и скоро в небольшой голубой комнатке в Сала-Тароне красовалась уже перед ними на столе точно такая же оплетенная бутылка, какая была изображена на картине.

— Мне кажется, — сказал Эдуард после того, как несколько стаканов было опорожнено, а Теодор между тем все еще сидел повесив голову, — мне кажется, что картина произвела на тебя странное и далеко не такое приятное, как на меня, впечатление.

— Напротив, — возразил Теодор, — могу тебя уверить, что я наслаждался вполне прелестью этой живой картинки, но меня поразило то, что сюжет ее ничто иное, как верное изображение одного из событий моей жизни; верное до портретного сходства действующих лиц. А ведь ты знаешь, что даже светлые воспоминания способны нас сильно поразить, особенно, если они пробуждаются неожиданным, словно волшебством вызванным образом. Это именно случилось теперь со мною.

— Как! Картина представляет событие из твоей жизни? — воскликнул удивленный Эдуард. — Что певицы и аббат — удачные портреты, в этом я сам был уверен, но чтоб они были тебе знакомы!.. Рассказывай же скорее, как это случилось; мы одни, и в это время никто сюда не заглядывает.

— Расскажу с удовольствием, — ответил Теодор, — но я должен начать очень издалека, со времени моей ранней молодости.

— Тем лучше, — сказал Эдуард, — я так мало знаю о ней, о твоей молодости. Если рассказ твой окажется слишком длинен, то вся беда будет состоять в том, что мы потребуем лишнюю бутылку вина. А это не повредит ни нам, ни господину Тароне.

— Все уже привыкли и не удивляются, — начал так Теодор, — что я давно бросил все и отдался полностью благородному искусству музыки. Еще будучи мальчиком, я ничего не хотел делать иного и по целым дням то и дело трещал на старых, расколоченных фортепьянах моего дяди. Городишко, где мы жили, был крайне плох в музыкальном отношении, так что единственным учителем, который мог мне что-нибудь показать, был старый, упрямый органист, простой ремесленник в искусстве, мучивший меня скучнейшими фугами и токкатами. Тем не менее я выдержал это испытание, не упав духом. Правда, иногда старик ворчал несносно, но стоило ему смелой рукой сыграть что-нибудь действительно хорошее, я мирился с ним вновь. Чудесные бывали у меня в то время минуты! Часто какая-нибудь пьеса, в особенности же, Себастьяна Баха, казалась мне целой поэмой, исполненной странных событий, и я, играя ее, испытывал тот сжимающий душу ужас, которому так легко предается склонная к фантастическому юность. Когда же зимой городские музыканты с помощью двух или трех плохих любителей давали концерт, причем мне за мое умение держать музыкальный счет поручалась в симфонии партия литавров, то я, казалось, уносился в самый рай. До чего эти концерты были глупы и смешны, понял я только впоследствии.

Учитель мой играл обыкновенно два фортепьянных концерта — один Вольфа, другой Эммануила Баха; любитель-подмастерье уродовал Стамица, а сборщик податей дул с таким усердием во флейту, что, бывало, каждый раз гасил горевшие на пюпитре свечи, так что их приходилось зажигать вновь. О пении, разумеется, нечего было и думать, к крайнему прискорбию моего дяди, бывшего большим меломаном. С восхищением вспоминал он, как, бывало, в доброе старое время, четверо канторов из четырех церквей сходились в концертном зале для исполнения «Лотхен при Дворе». Особенно восхвалял он в этом случае редкую веротерпимость, которую обнаруживали во имя искусства участники, так как в числе исполнителей не только католики и евангелисты, но даже и реформатская община резко распадалась по французскому и немецкому языку на две враждебные половины. Французский кантор ни за что не соглашался уступить кому-нибудь партию Лотхен и исполнял ее, как уверял меня дядя, с очками на носу и таким тончайшим фальцетом, какой вряд ли когда-либо вырывался из человеческого горла.

У нас в городе проживала тогда, помню, одна старая пятидесятипятилетняя дева по имени фрейлен Мейбель, блиставшая когда-то в звании придворной певицы и получавшая за то небольшой пенсион. Дядя полагал, что за деньги она, вероятно, согласится