Литвек - электронная библиотека >> Борис Александрович Лазаревский >> Русская классическая проза >> Всевочка >> страница 3
дохода, которые он получает, в сущности, мои… Когда вам было четырнадцать лет, я и тогда любил вас так же как и теперь. Скажите мне хоть что-нибудь, чтобы я мог надеяться. Может быть, вы любите другого?..

Меня поразило, что на этот раз Всевочка почти не заикался. Страстность же его слов как и всегда меня не тронула.

«Должно быть, я в самом деле совсем неспособна любить», — подумала я и ответила:

— Ничего я вам сказать не могу, и никого я не люблю. А говорить о ваших доходах вам совсем бы не следовало, — я не продаю себя…

Всевочка отошёл от дерева и сел возле меня. Из жалости к нему я не отодвинулась. Я не видела его лица, но в последних его словах будто послышались слёзы, и мне стало страшно.

— Мария Фёдоровна, если я сказал глупость, то простите меня. Если вы не будете моей, то мне лучше не жить. Я уверен, что никто никого и никогда ещё не любил так, как люблю я вас. Неужели у вас не найдётся для меня хоть ласкового словечка?

— Нет…

Всевочка вдруг схватил мою руку и прижал её к своим сухим, горячим губам так, что мне стало больно; а потом упал головою на мои колени и заплакал, вздрагивая всё чаще и чаще.

Я испугалась ещё сильнее и вскочила. Он продолжал лежать, и его длинное тело резко выделялось на сером платке.

Откуда и каким образом в это время здесь очутилась Надя, — я не поняла. Я только услыхала её крик:

— Всеволод Николаевич, Всеволод Николаевич! Не унижайтесь перед нею. Не стоит она этого!..

Я бегом побежала по дорожке, в гору, домой. В столовой я наткнулась на маму. Она тревожно посторонилась, но ни о чём меня не спросила, зная, что я не люблю делиться своими печалями и радостями.

Теперь мне было жаль Надю и казалось, что она унизилась больше, чем Всевочка. Что произошло потом между ними, я никогда не могла себе представить. Спать в одной комнате с Надей в эту ночь я тоже не могла.

Я взяла свою подушку, тихонечко прошла в тёмную гостиную и прилегла там на диване. Сердце всё ещё стучало. Думалось о многом.

Брак я понимала как союз, основанный на совершенно одинаковой силе любви двух существ. Всевочку же я не любила. Он казался мне и несолидным, и неумным. Все его слова говорились искренно, и тем не менее я была уверена, что, став моим мужем, он стеснял бы каждый мой шаг. Когда любишь мужчину сама, то приносишь ему всякие жертвы — это наслаждение; но когда не любишь, то это — вечная пытка. Мне хотелось ещё хоть один-два года поучиться. Хотелось узнать на опыте, может ли знание дать женщине счастье?..

В шесть часов утра я пошла к пруду и выкупалась. Мне противно было то место, где вчера ещё Всевочка валялся и целовал мои руки, и я обошла его. Нервы освежились. Одевшись, я ещё погуляла в саду. Людей не было. Тростник бесшумно трепетал своими стройными листьями. В самой чаще его ровных стеблей покрикивала птичка, которую у нас называют «очере?тянка».

Милая птичка… Чего бы я не дала, чтобы услышать её приветливое чи…чи…чи… в этом ужасном краю.

Вернувшись домой, я съела творогу со сметаной, сказала Домахе, чтобы она принесла мой зонтик, и пошла через деревню к батюшке. Он сидел на крыльце и читал газету. Глубокий старик, вдовец, батюшка интересовался всем, что делается на свете как молодой. Он предложил мне чаю и спросил, почему я как будто бледная. Я ответила, что об этом расскажу после. Мы начали обычный наш разговор о цели жизни для женщины. Я спорила. Он возражал мягко и чуть улыбаясь, — дескать: «Поживёшь — увидишь»…

Солнце поднялось уже совсем высоко, как вдруг в ворота вбежала Домаха и захлёбываясь проговорила:

— Бога рады, идить скорийше до дому, — барышня Надя помирають…

— Что?

— Кажу, барышня Надя помирають…

У меня похолодели ноги, и я с мольбою посмотрела на батюшку.

— Идите, Мария Феодоровна, идите! — сказал он. — Вероятно, действительно, случилось несчастье. Может, и я понадоблюсь, тогда дайте знать; а пока старайтесь владеть собою.

Почти задыхаясь, мы с Домахой в пять минут дошли до нашей усадьбы. По дороге я только и успела спросить:

— Что же с нею такое?

— Барыня казалы, мабуть, отруилысь…

Надя лежала на своей кровати бледная точно уже умершая. Иногда она подкатывала зрачки под самый лоб и чуть поворачивала голову то вправо, то влево. Возле неё сидел наш земский врач. Мама стояла в дверях с кувшином в руке. Пахло нашатырным спиртом и чем-то кислым, отвратительным. Одна шторка на окне была спущена, и слышно было, как за ней гудели мухи, и стучала о стекло, должно быть, оса, Потом пришёл с трясущимися руками отец и, кивая головой, несколько раз сказал:

— Ну, теперь всё прошло, всё прошло…

Оказалось, что Надя отравилась раствором сулемы, в семь часов утра, но сейчас же испугалась и подняла крик. Успели дать рвотного и съездить за доктором. Меня же хватились только в десятом часу. К вечеру Надя совсем оправилась. Мне было жаль её, но казалось, что если я с ней ещё поживу, то моим нервам придёт конец. Тяжелее всего пришлось отцу. Вечером с ним случилось что-то вроде лёгкого удара, и потом он целую неделю молчал. Надя не выходила из своей комнаты и тоже молчала. И когда раз Домаха на огороде звонким голосом запела на мотив казачка:

   Ой, мамо, хочу исты,
   Та боюсь у погриб лизты…
то мне показалось, что она сошла с ума. Потом я пришла к другому заключению, что, пожалуй, Домаха нормальна, а все мы сошли с ума. Всевочка, спасибо ему, не показывался.

В следующую субботу, вечером, я вошла в комнату к маме и, в первый раз в жизни, совершенно откровенно рассказала ей о том, что случилось неделю назад, и рассказала, как невыносимо тяжела для меня любовь Всевочки. Также в первый раз в жизни я попросила у неё денег на поездку в Москву, чтобы пожить у тётки и попытаться поступить на курсы.

Мама поняла меня. Я положила голову ей на колени, а она тихонько гладила меня по волосам. Ничто не отнимало у меня матери и раньше, но я с четырнадцати лет стала дикой и боялась всякого выражения чувства. Хорошо мне было в этот вечер с мамой. Должно быть, душа моя прощалась с родным домом. Каждая вещь в её комнатке запоминалась особенно ясно.

Огромные связки грибов в углу, выцветшие фотографии в круглых деревянных рамочках, оклеенный золотой бумагой артос перед потемневшими иконами, — всё это теперь кажется особенным, единственным в своём роде, а тогда казалось ненужным и неинтересным.

IV

Я уехала через два дня. У тёти не было детей, и она приняла меня так радостно, как я не ожидала. Немного отдохнув, я начала осматривать город и каждый день находила что-нибудь новое, очень интересное. Третьяковская галерея и театры меня очаровали.

По