Литвек - электронная библиотека >> Иван Яковлевич Франко >> Классическая проза и др. >> Рассказы >> страница 3
с голоду, если не хочет быть покорным.

Однажды, когда я, по обыкновению сидя у окна, смотрел на работу, вдруг на стене фасада поднялся крик. Причины крика я разобрать не мог, слышал только, как десятник кинулся к одному из рабочих, понурому рослому каменщику средних лет, и начал бранить ею последними словами. А тот ни слова, наклонился и продолжает свою работу. Но десятника это упорное, угрюмое молчание разозлило еще больше.

— Эй, ты, вор, босяк, арестант! Убирайся сию же минуту отсюда! — кричал с пеной у рта десятник, все ближе подступая к рабочему.

Я видел, как угрюмое, склоненное над кирпичами лицо каменщика все больше и больше краснело, будто наливалось жаром. Он стиснул зубы и молчал.

— Что, сто раз мне тебе говорить, висельник ты, голодранец, разбойник, а? Марш отсюда! Сию же минуту убирайся, а не то велю сбросить!

Рабочий, видимо, боролся с собой; лицо у него даже посинело. Наконец, не разгибая спины, он приподнял голову и медленно, с невыразимым презрением в каждом слове процедил:

— Хлоп[1]хлопом и останется! Хам хамом! Не дай, господи, из хлопа пана!

Десятник при этих словах на мгновение точно застыл на месте. Очевидно, присловье каменщика задело его за живое: он был из простых крестьян и теперь, став «паном десятником», очень стыдился своего происхождения. Вот после минутного остолбенения его и прорвало:

— Так? Так ты на меня? Погоди же, я тебе покажу! Я тебя научу! Марш!

Рабочий не двигался и продолжал свою работу.

— Вон отсюда, опришок![2] Убирайся ко всем чертям, а не то велю позвать полицию!

Рабочий упорно постукивал молотком по кирпичу. Тогда десятник подскочил к нему, вырвал у него из рук молоток и швырнул на улицу.

Разозленный каменщик заскрежетал зубами и выпрямился.

— Хам! — закричал он. — Какого чорта ты ко мне прицепился? Чего тебе от меня надо?

— А! Так ты еще грозишь? — рявкнул десятник. — Караул! Караул! Разбой!

На этот крик прибежал другой десятник, и общими силами оба накинулись на каменщика. Тот не защищался. Удары посыпались на его спину; сопровождаемый тумаками, онемев от ярости и отчаяния, он сошел с лесов и вскинул на плечи свой мешок с инструментом.

Остальные рабочие, видевшие все это, продолжали молча работать, склонившись над кирпичами и стиснув зубы. Никто из них не проронил ни слова.

— Как ни мажь хлопа салом, все равно от него навозом несет! — крикнул, уходя, каменщик уже с улицы. На лице у него показалась натянутая усмешка, но на глазах в эту минуту заблестели на солнце слезы.

— Смотри, сломаешь себе голову, опришок, довбущук[3] ты поганый! — крикнул со стены десятник и погрозил уходящему кулаком.

На другой день я встал рано и выглянул в окно. На улице было еще тихо. Рабочие только сходились «на фабрику»: Я немало удивился, увидев среди них выгнанного вчера каменщика. Заинтересовавшись, я начал смотреть, что из этого выйдет, когда явится десятник. Остальные рабочие разговаривали между собой мало, а к выгнанному и вовсе никто не подходил, он стоял сбоку у забора. Но вот явился и десятник, почему-то посапывая, точно кузнечный мех. Он быстро оглядел рабочих; его гневный взгляд остановился на выгнанной вчера каменщике.

— А ты, опришок, опять здесь? Чего тебе здесь надо? Кому ты нужен?

— Пан десятник. — отзывается рабочий, подвигаясь на два шага (среди общей тишины слышно, как дрожит егo еле сдерживаемый голос), — пан десятник, сжальтесь. Что я вам сделал? За что вы меня хлеба лишаете? Вы же знаете, я сейчас работы нигде не найду, а дома…

— Прочь отсюда, арестантская морда! — рявкнул десятник, которому нынче был не по душе этот покорный вид, как вчера упорное, угрюмое молчание.

Каменщик опустил голову, взял подмышку свой мешок с инструментом и ушел.

Целую неделю после этого я наблюдал по утрам ту же самую сцену на улице. Выгнанный каменщик, видимо, не мог нигде найти работы и приходил по утрам просить десятника, чтобы тот его принял. Но десятник был тверд, как камень. Никакие просьбы, никакие заклинания его не трогали, и чем больше каменщик гнул перед ним спину да кланялся, чем глубже западали у него потускневшие глаза, тем больше измывался над ним приказчик, тем более резкими и презрительными словами обзывал он несчастного рабочего. А бедняга при каждом отказе только стискивал зубы, забирал молча подмышку свой мешок и бежал без оглядки, точно боясь страшного искушения, которое так и тянуло его на недоброе дело.

Было это вечером в субботу. Неожиданный дождь захватил меня на улице, и мне пришлось укрыться в ближайшем шинке. В шинке не было никого. Грязная, сырая просторная комната еле освещалась одной единственной лампой, что печально покачивалась на потолке; за стойкой подремывала старая толстая еврейка. Оглядевшись по сторонам — странное дело! — увидел я рядом, за одним из столиков, знакомого каменщика вместе с его заклятым врагом — десятником.

Перед каждым из них стояло по начатой кружке пива.

— Ну, дай вам бог, кум! — молвил каменщик, чокаясь с десятником.

— Дай бог и вам! — ответил тот тоном, гораздо более мягким, чем на улице, возле стройки.

Меня заинтересовала эта странная компания. Я попросил подать себе кружку пива и уселся за стол подальше, в другом конце комнаты, в углу.

— Да что ж, кум, — говорил каменщик, видимо силясь говорить свободно, — нехорошо это, что ты так на меня взъелся, ей-богу, нехорошо! За это, кум, господь гневается.

Говоря это, он постучал кружкой по столу и заказал еще две кружки пива.

— Да ты же, кум, знаешь, какая у меня дома нужда! Не надо тебе и говорить. Жена больна, заработать не может, а я вот тут по твоей милости за целую неделю ни грошика!.. Был бы я еще один, то как-нибудь терпел бы. А то, видишь, больная жена, да и бедные малыши, они уже еле ползают, хлеба просят. Сердце у меня разрывается! Ей-богу, кум, разрывается! Ведь я им какой ни на есть, а отец!

Десятник слушал этот рассказ, свесив голову и покачивая ею, будто в дремоте. А когда шинкарка подала пиво, он первый взял кружку, чокнулся с каменщиком и сказал:

— За здоровье твоей жены!

— Дан бог и тебе не хворать, — ответил каменщик и отпил из своей кружки.

По его лицу было заметно, с какой неохотой его губы касались напитка. Ах, может быть, на него потрачен последний грош из гульдена[4], взятого взаймы четыре дня назад, на который он должен был прокормить всю свою несчастную семью до лучших дней — другой-то гульден ведь бог весть удастся ли где занять! А теперь он на последний грош решил угостить своего врага, чтобы как-нибудь задобрить его.

— И еще, любезный мой кум, скажи ты мне по совести, что я тебе сделал такое? Что со злости