Литвек - электронная библиотека >> Алесь Адамович >> Современная проза и др. >> Немой >> страница 6
валит из щелей, но все равно сухим туманом стоит перед глазами, он в груди, в легких, кажется, что и голову, и сердце — все, все заполнил. Полина не выдержала, начала снимать щит со стороны, как она сказала, баньки. Франц бросился помогать ей. Про себя подумал: «Wie ein Unterseeboot!»[6]

Полина не говорит, чтобы их не напугать, но сама замирает от мысли: а удастся ли выбраться, вдруг оба выхода — и через баньку, и через хату — завалило так, что не выдерешься? Францу не разрешила ползти за собой (нечем будет дышать двоим в норе!), подбирая юбку, подсаживаемая Францем (все-таки поправила его руки, когда взял ее вроде бы не так) втиснулась в нору и пропала. Францу и старухе показалось, надолго, нестерпимо долго ее не было. Вначале доносился осторожный кашель, а потом и его не стало слышно. Франц бессмысленно пытался лучом фонарика высветить задымленную дыру, уже и батарейки садиться стали, свет тусклый. Наконец-то появилась, и опять раньше ноги, ботинки, белые икры ног. Франц — от беды подальше! — отвел свет в сторону. Принял на руки ее легкое утомленное тело, помог стать на ноги. Что, что там?

— Еще огонь там, жар. Надо подождать.

Выбрались только заполночь. Все равно их встретил недотлевший жар. Франц на этот раз пополз первым и получил ожогов больше. Ему пришлось разгребать выход. Прожег мундир на локтях, штаны на коленях. Щемит кожа на запястьях, щека, шея горят от ожога, сколько ни облизывай их, ни смачивай слюной. Но все-таки он поднял, откинул крышку (угли так и посыпались на него), проделал выход, затаптывая и расшвыривая красные угли, помог выбраться наверх женщинам. Уже ночь, но вся раскаленная, куда ни глянь, видны за стволами и сквозь сучья садовых деревьев все еще огненно тлеющие, раздуваемые ветром пепелища. От дома Кучерихи осталась одна печка, снизу красная, подсвеченная жаром, выше белее, а еще выше — как темный обелиск, уходящий в черное небо. Поражала тишина: где-то выла собака, вторила еще одна, но это не нарушало мертвой, какой-то запредельной тишины.

Людей, переживших смерть своей деревни — думаю, и те, кто заживо горели в Дрездене, могли бы засвидетельствовать, — оглушала мысль: везде так! На всей земле! В эту минуту убивают всех!..

Завыла Кучериха во весь голос, уже не опасаясь убийц, карателей. Будто и их тоже не осталось! Бросилась к своему дому, обежала вокруг пожарища раз, второй, как бы пытаясь добраться, дотянуться до сиротливо белеющей печки, припасть, обнять. Полина почему-то отошла от Франца, он машинально двинулся следом, она еще дальше, под деревья отступила. И когда он снова захотел приблизиться, вдруг закричала не своим голосом:

— Что ты все облизываешь свои руки? Что, болит? А им не больно было? Деткам! Живым в этом огне!

И зарыдала, закинув голову, схватись руками за ствол дерева. — Фашист! — сквозь рыдания. — Ненавижу! Все вы фашисты!

Франц отошел в сторонку и сел на какой-то столбик. Положил на колени свою плоскую сумку. Там у него бритвенные принадлежности, мыло и еще — черная круглая граната с голубенькой головкой. Жить ему не хотелось.

5

Было бы безопаснее уйти в чащу леса, куда-нибудь на болото, но что-то удерживало их в деревне, которой уже не было. Днем обошли село- от пожарища к пожарищу. Кучериха время от времени принималась звать, окликать хозяев:

— Хведорка! Прузына! А где ж вы, чаму не выйдете до нас, чаму не позовете нас в гости? Или мы провинилися перед вами? А моя ж ты Ганночка, а ты ж всегда поздороваешься, спросишь про деток, про все расспросишь. Что ж ты молчишь, не чувать тебя?..

Полина и Франц шли впереди, но тоже не вместе, каждый сам по себе — лучше бы Франц вообще не ходил с ними. Но он не отставал.

Уже несколько раз дождь принимался остужать неостывающую землю, черные пепелища, но все еще колыхались голубые дымки то в одном, то в другом месте — будто чья-то задержавшаяся душа.

Жгли костер: надо было есть, кипятили воду. Через лаз на месте сгоревшей бани вытащили какие-то сухари, старое пожелтевшее сало, желтое вязьмо репчатого лука, картошку — то, что припасено было на такой, видимо, случай. Жили, как бы кого-то и чего-то дожидаясь. Лишь несколько суток минуло с той ночи, как выбрались наружу, а казалось, что прошло Бог знает сколько времени. Вот так сидели у огонька, накрытые черным с редкими звездами небом, как вдруг Франц, оглянувшись, будто позвали его, вскочил на ноги. Следом за ним-Полина со старухой. Кто, что?! А на них, уставившись из ночи, смотрят глаза, множество горящих глаз! Со всех сторон. Кучерихе показалось — души людские, она стала креститься, но тут же всех успокоила:

— Коты, это коты.

Со всей деревни собрались — на запах пищи, на живое присутствие людей.

Франц тесаком нарубил, заготовил еловые ветки, наломал березовых сучьев, уже пахнущих весной, соком — на чем спать. У Полины и старухи общее ложе под широкой яблоней. У Франца — свое, особняком. Но какой там сон, холодно по ночам, и вообще не спится. Старуха собрала вблизи какие-то обгоревшие, противно пахнущие половики, рядно. Чтобы было чем накрыться.

А утром Полина вдруг услышала: птицы поют! И все эти дни, наверное, звучали их голоса.

— А где мы его спрячем? — спросила Кучериха, которая тоже не спала.

— Пусть уходит, откуда пришел. Что ему здесь делать?

— Кто ж его, доченька, примет? Не ихний и не наш. Придут партизаны тоже неизвестно, как на него посмотрят.

— Я и говорю. Появятся герои! Когда одни угольки от людей остались. Как же, немца в плен захватили!

— Живой ли Павлик, батька? О, Боже святы!

Над шепотом людей — птичий разгай. Их дом — сады, подлесок березовый цел. Сообщают, что они есть, живут, целому свету, не опасаясь. Пи-икают пеночки, по-стрекозьи свирчат шпаки (скворцы), на лесной опушке впервые в этом году попробовала свой голос кукушка, Полина только начала считать — та счет оборвала.

Полина посмотрела в ту сторону, где под старой потрескавшейся грушей спит немец: поджал чуть не до подбородка колени, накрылся грязным половиком как у мамки в гостях. Кто теперь более одинок в этом мире, чем он. Полину тяготит, мучает, как обреченно Франц ходит за нею, как смотрит, но с собой ничего поделать она не может: когда вышли наверх и увидела опустевшую деревню, будто в ней что замкнулось. Не может его ни видеть, ни слышать.

А тут что-то в ней дрогнуло: затеплилась жалость к этому, страшно сказать, немцу. Тут же решила: надо его переодеть, выбросить, спрятать всю лошадиную сбрую, что на нем, этот ненавистный мундир. В хованке, там в ящиках, спрятаны отцовские и брата старые одежки, белье. Хотя трудно будет подобрать под эту каланчу, к нелепо длинным рукам и ногам, что-нибудь подходящее.

Переодевание