ЛитВек: бестселлеры недели
Бестселлер - Людмила Евгеньевна Улицкая - Казус Кукоцкого - читать в ЛитвекБестселлер - Наринэ Юрьевна Абгарян - Манюня - читать в ЛитвекБестселлер - Мария Парр - Вафельное сердце - читать в Литвек
Литвек - электронная библиотека >> Леонид Пантелеев >> Современная проза >> Верую… >> страница 4
(см. с. 113, 187, 195 и др.[1]).

С этой минуты в его душе начался переворот. Житейские испытания и страшные удары судьбы, которые пришлось ему перенести в последующие годы, изменили его характер, образ жизни, его взгляд на литературу.

А правда по-прежнему котировалась невысоко, и последние книги Пантелеева пробивались в печать медленно и ценою болезненных потерь. «Внутренний» рецензент «Приоткрытой двери», известный в свое время писатель Эльмар Грин отмечал, например:

«Пожалуй, автор в своем стремлении писать „только правду“ несколько увлекся. Он не взвесил, какое воздействие на читателя может оказать та или иная правда и какой отзвук может она вызвать у наших недругов и злопыхателей за рубежом…»

Типичное суждение для 1978 года. Как раз в этом году Алексей Иванович завершил повесть «Верую…» (явно для конспирации в черновиках название переведено на латинский: «Credo», а в окончательном тексте заглавия вовсе нет). Начата она в январе 1975 года. Повесть «Дочь Юпитера» написана в течение 1974 года.

Увидеть эти произведения напечатанными Алексей Иванович не надеялся.

Но он стремился вырваться из опутавшей его судьбу биографической легенды.

Не совесть мучила его (при чем тут совесть? — он жил и работал честно), а тоска по чистой правде. Тоска по самому себе.

Чувство чести понуждало рассказать, каково это — жить, и мыслить, и быть литератором, и веровать в Бога, и любить тех, кого любишь, — когда на протяжении многих десятилетий душу точит страх. (Если только можно обозначить этим словом то особенное, ни с чем не сравнимое, неописуемое самочувствие, которым отличаются от остальных обитателей планеты граждане так называемых тоталитарных государств.)

«…Испытывал! Спиной, затылком чувствовал глаза соглядатая — не только в самом храме, но даже и на дальних подступах к нему. Входишь из притвора в церковь, и глаза уже сами собой начинают косить: направо — налево. Кто здесь оттуда?..»

Таких унизительных и горестных признаний никогда еще, кажется, ни один русский писатель не доверял читателю.

Но никто, должно быть, и не любил читателя так бесконечно и безнадежно, как этот изверившийся в себе мастер.

С. Лурье

Верую…

Верую…. Иллюстрация № 3
1
Верую…. Иллюстрация № 4сю жизнь исповедуя христианство, я был плохим христианином. Конечно, догадаться об этом нетрудно было бы и раньше, но, может быть, впервые я понял это со всей грустной очевидностью лишь в тот день, когда от кого-то услышал или где-то прочел слова Н. Огарева о том, что невысказанные убеждения — не есть убеждения. А ведь я почти весь век свой (исключая годы раннего детства) должен был таить свои взгляды. Впрочем, не знаю, то ли я слово употребил: должен. По Огареву, НЕ должен. Знаю только, что так поступать вынужден был не я один, а тысячи и даже тысячи тысяч моих единомышленников и сограждан. Потому что тех, кто НЕ таил, давно уже нет с нами. Не всех этих людей мы знаем, не все они и в будущем будут разысканы (не они, конечно, а могилы их), не все будут названы по именам, но и не названные да святятся до скончания века их великие — все до единого великие — имена!..

Сейчас, когда, подводя итоги, я надумал писать свою исповедную повесть, я еще раз вспомнил слова Николая Огарева, взвесил их, задумался над ними и — показалось мне, что, может быть, все-таки не всегда и не ко всему приложима эта огаревская максима. Ведь делом, а не словом подкрепляются и утверждаются убеждения. Вера без дел мертва есть. Без дел, а не без слов… Но нет — все это я себе в оправдание и в утешение пишу. Ведь в той же Великой Книге сказано, что, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме.

И вот именно потому прежде всего и называю я себя дурным христианином, что редко, слишком редко ставил я свечу на подсвечнике, и если и светила она когда-нибудь кому-нибудь, то очень слабым, отраженным светом. Этот грех, вместе со многими другими, десятки лет камнем лежит на моей душе.

И все-таки я не могу не считать себя человеком счастливым. Да, жизнь моя пришлась на годы самого дикого, самого злого, жестокого и разнузданного безбожия, всю жизнь меня окружали неверующие люди, атеисты, в юности было несколько лет, когда я и на себе испытал черный холод безверия, а между тем я считаю, что мне всю жизнь самым чудесным образом везло: я знал очень много людей духовно глубоких, верующих, ведающих или хотя бы ищущих Бога, а с некоторыми из этих людей даже был связан близкой дружбой.

«Чудесным образом» я сказал не случайно, не красного словца ради, а потому что ни я не искал этих людей, ни они меня не искали, а просто так получалось, будто сам Господь Бог посылал нас друг другу навстречу.

Ну как же иначе объяснишь и растолкуешь такое вот явление.

Весной 1926 года пришел за чем-то в ленинградский Дом книги, в детский отдел Госиздата (где готовилась тогда к печати «Республика Шкид»), стою где-то в полутемном коридоре, покуриваю, отдыхаю от редакционного шума, от лихорадочно-вдохновенного голоса Маршака, от ослепительных шуток Олейникова, Шварца, Андроникова, просто от многолюдья. Вдруг распахнулась дверь, и в коридоре появляется мой редактор Евгений Львович Шварц — молодой, стройный, красивый и такой возбужденный, распаренный, как будто он только что танцевал или в снежки играл. Через плечо у него перекинуты длинные типографские гранки, он направляется в корректорскую. Но прежде чем открыть дверь, он делает шаг в мою сторону, прямо и весело взглядывает на меня большими радостными глазами и спрашивает.

— Ты в Бога веришь?

Отвечаю без малейшего стеснения, не задумываясь:

— Да. Верю.

— Я — тоже, — говорит он. И, с той же веселой, счастливой, совсем еще юношеской улыбкой сжав мою руку, слегка тряхнув ее, он бежит со своими бумажными лентами к дверям корректорской.

Что же — этот коротенький разговор получил какое-нибудь развитие, был продолжен? Нет, никогда он не был продолжен. Почему нет? А думаю, прежде всего потому, что оба мы (особенно Шварц) пуще смерти боялись громких слов, велеречия, ханжества, оба мы хороший юмор почитали за четвертую христианскую добродетель, а можно ли с юмором говорить о Боге?! Весело — да, не только можно, но, пожалуй, и нужно, а с юмором разве что кощунствовать впору.

И вот все долгие тридцать пять лет нашей дружбы мы довольствовались тем, что знали друг о друге самое значительное, что может узнать один человек о другом, понимали, что мы единомышленники, братья, дети