Литвек - электронная библиотека >> Алексей Михайлович Ремизов >> Русская классическая проза >> Взвихренная Русь (фрагмент) >> страница 2
ближе к сумеркам, но еще все отчетливо; резкий ветер захлестывал и подгонял: бегом,-- но она сидела -- или путь ее окончился? -- голова, обмотанная в тряпках, тряслась, и вся она, все ее тряпки, тряслись -- было до боли холодно, и я подумал: "Я бы кричал". Но она не кричала: лицо ее красное, ошпаренное, и как ошпаренная крыса лапками, так она руками делала, как умывалась.-- И потом в метро, когда я возвращался домой -- час разъезда: народу две волны, но и через головы я увидел: он стоял отдельно, не в очереди, никуда не торопясь -- да ему никуда не ехать да и не на что -- какой ужасный холод! -- и какая покинутость, с каким отчаянием смотрел он!

Разве могу забыть я "столповой" распев Большого Московского Успенского Собора -- одноголосый унисон литии, знаменитый догматик и затканную серебром песенную пелену -- эту голубую глубь -- древние напевы дымящейся синим росным ладаном

до самой прозрачной августовской зари бесконечной всенощной под Успеньев день. Родился ли я таким -- ив этом моя глубокая память, или с детства в мой слух незаметно вошло -- песенный строй: лад древних напевов. А этот лад не навеянный голос, а голос самой русской земли. И этот лад -- моя вера и мой -суд. И в серебряном ливе гоголевского слова, засветившегося мне из черной диканьской ночи, я узнал его лад русской земли.

И разве забыть мне каменные скользящие плиты, тесные приделы у Николы Великорецкого -- в храме Василия Блаженного, и эти тяжелые вериги на стене -какими глазами я глядел на них! Это были мои вериги -- добровольно надеть на себя и идти в мир за страдой. Но однажды, выйдя на Красную площадь и невольно сторонясь кровавого Лобного места, я вдруг остановился: явственно надо мной выговаривал дьячий голос -- "а велел его держать за крепкими сторожи, сковав руки и ноги и на шее цепь".

Trances perpetuelles... боязнь кругосветная или всесветный страх. Узел неразвязываемый и никак не развязывающийся. Я окружен постоянным страхом, и невозможно привыкнуть. Боюсь переходить улицы, боюсь мостов -- в Сену ветром снесет шляпу, а если дует сильный, то и меня со шляпой, а когда в Нарве нас погнали из карантина на вокзал разгружать багаж -- Нарвский мост мне и теперь снится! -- я стал на четвереньки; боюсь автомобилей, автобусов, трамваев, автокаров и редких в Париже лошадей -- я боюсь ездить в автокарах и в автобусах и, конечно, в автомобиле, мне все кажется, или опрокинет или наскочит; я боюсь ездить по железной дороге и в метро, я всегда думаю о крушении, а все встречные лошади грозят мне ударить подковой;

на аэропланах же и без всякого аппарата, как тибетские ламы, я летаю только во сне и совсем бесстрашно. Засыпая, вдруг просыпаюсь и прислушиваюсь, не случилось ли, не горит ли? И встаю проверить, закрыт ли газ, но и без пожара я боюсь ночи: как часто, засыпая, я вдруг вижу бледно-голубую звезду или блестящий шар, разрывающийся у меня где-то в голове, или серый стальной автомобиль, сухо громыхая колесами, промчится сквозь мою голову, и я вздрогну такой дрожью, от которой проходит всякий сон. А в грозу -- днем ли, ночью ли -- я всегда боюсь, молния попадет в дом. Я никогда не ем рыбу -- боюсь подавиться косточкой, и эти косточки мне мерещутся во всякой еде, и я со страхом отстраняюсь от самых тоненьких жилок. В театре и концерте я сижу как на иголках: мне все кажется, рухнет потолок или начнется пожар. В кинематограф я никогда не хожу. И представьте мою тревогу и вечерний трепет, когда целых два года пришлось прожить и не по соседству, а над кино! В парикмахерской я боюсь бритвы, я бреюсь сам, но все равно при стрижке

всегда натачивается бритва, и лезвие меня приводит в ужас. На улице страх подстерегает из-за углов, а в домах из-за дверей. А когда я попадаю в деревню, начинаются другие страхи: я боюсь собак, коров; меня пугают комары, врывающиеся в окно жуки, пчелы, осы, шмели и падающие камнем летучие мыши -все живое, вся движущаяся, снующая, плодящаяся "природа"; да и вещи -- всегда может упасть а стукнуть по голове. Зимой я боюсь мороза, осенью дождя, весной простудиться, а летом гроз. Всякий день просыпаясь, я совершенно спокойно говорю, что это мой последний день, а ложась - - моя последняя ночь. И все-таки я боюсь какой-то нечаянной гибели -- какой то "наглой" смерти. И днем и ночью всегда настороже и в опаске: я боюсь писем -со страхом разрываю конверт и раскрываю газету, боюсь, ожидая человека, с которым условился о свидании, и всю дорогу и особенно у дверей того дома, куда мне назначили. Боюсь входить в магазин, боюсь спросить улицу, боюсь опоздать в театр и на поезд. Я боюсь каждого незнакомого и знакомого. Весь живой мир для меня страшен: жду ли я, что вот ни с того ни с сего меня ударят или скажут грубое слово и я не найдусь, что ответить, или просто зададут вопрос, а и при самых немудреных вопросах я теряюсь. Во всем мире единственное существо, кот Кори, к моему удивлению, не скрывая меня боялся, но стоило нам прожить вместе один только летний месяц -- и на следующее лето, когда мы снова встретились, этот рыжий Кориган не только меня не забоялся, а куда я, туда и он. Пожалуй, есть еще -- Дюк: Дюк пока что боится -- завидя меня, он с какой-то гнетущей грустью убегает -- а если бы он знал весь мой собачий страх! Но когда и Дюк перебоится, нас останется двое: мир -- грозящий и я со своим страхом. А ведь я люблю и землю, и цветы и деревья, и море, и грозу, я люблю музыку, люблю и джаз, люблю и цыганские песни, и мне больно перед болью и несчастьем человеческим, и мне жалко зверей, и я берегу вещи, и я чувствую себя "человеком" перед глубокой мыслью человеческой, перед поступком человека большого сердца, смелости и мужества. И не могу победить моего страха. И вот кругосветная боязнь так загоняет меня, и я завидую кроту -- какое счастье слепым кротом спрятаться под землю и там глубоко, свободно - - вволю -вздохнуть: бояться нечего! И когда выпадет счастливый час, там из-под земли послушать бурю -- и это тоже узел моей памяти: мое самое любимое, когда на Океане бушует буря и черный хаос, самый ужасный, затягивает свою слепую черную песню, черной горечью заливая никогда не успокаивающееся мое бушующее сердце.

* * *

И разве могу забыть я вечер с такой ширью пожаром разлившейся вечерней зарей -- Тула, та самая Гула, где Лесков подковал на подковы стальную аглицкую блоху, Тула, известная своими

самоварами, пряниками, ножами, ружьями, а прославившаяся на весь мир и навсегда Ясной Поляной.

После дневного зное с душною, пыльною крутью, вечером, уложившим в свой красный закат весь дневной серый ветер, нас, таких же, как ветер, серых, погнали на вокзал, чтобы с тяжелым пассажирским поездом отправить в Москву. На самом конце платформы, около водокачки, оцепленные конвоем, мы ждали поезда. День был праздничный, и