Литвек - электронная библиотека >> Михаил Михайлович Коцюбинский >> Классическая проза >> Intermezzo >> страница 2
— и вы правы. Знаете, я раз читал, как вас повесили, сразу двенадцать человек... Сразу двенадцать... и зевнул. А в следующий раз сообщение о целом ряде белых мешков закусил спелой сливой. Этак взял, знаете, пальцами чудесную спелую сливу... и почувствовал во рту приятный, сладкий вкус... Вы видите, я даже не краснею, лицо мое бело, как и у вас, так как ужас высосал из меня всю кровь. Во мне не осталось уже ни капли горячей крови и для тех живых мертвецов, среди которых вы идете кровавыми призраками. Проходите! Я устал.

А люди идут. За первым — второй и третий, и так без конца. Враги и друзья, близкие и дальние — и все кричат мне в уши криком своей жизни или своей смерти, и все оставляют в душе моей следы своих подошв. Заткну уши, запру свою душу и буду кричать: сюда вход воспрещен!

...Открываю глаза и вдруг вижу в просветах окон глубокое небо и ветви берез. Кукует кукушка. Бьет молоточком в большой хрустальный колокол: ку-ку! ку-ку! — и сеет в травах тишину. Представляется вдруг зеленый двор — он уже поглотил мою комнату,— я вскакиваю с постели и кричу в окно кукушке: «Ку-ку... ку-ку... Добрый день!»

Ах, как всего много: неба, солнца, веселой зелени.

Бегу во двор. А там лязгают железные цепи и неистово беснуются собаки. Большие белые овчарки прыгают, встав по-медвежьи на задние лапы, и подпрыгивает на них длинная косматая шерсть. Подхожу ближе. Ну, чего ты, собачка... как звать тебя? Ну, хватит уже, Оверко... Не слышит, не видит. Прыгают красные глаза, скачут широкий лоб и белые меховые штаны. Рвется из глубокой пасти и не может вырваться вся до конца зубастая злость и лишь подкидывает вверх копну шерсти. Ну, что же ты, Оверко? Отчего горят твои красные глаза и в их огне сплавлены воедино страх и ненависть? Я не враг тебе и тебя не боюсь. Ты можешь, в лучшем случае, вырвать кусок из моего тела или вцепиться зубами мне в икры... Ах, какие это пустяки! Какие пустяки, если б ты знал... Ну, молчи же, собака, молчи. Правда, я понимаю, цепь... Может быть, ты больше зол па нее, чем на меня... Ведь это из-за нее твои передние лапы обречены хватать воздух, это она душит тебя за горло и вгоняет в него твою огненную ярость. Подожди немного. Сейчас будешь на воле. Что-то тогда ты мне сделаешь? Ну, стой же спокойно, не беснуйся, пока с тебя снимают цепь... а теперь айда! Куда же ты, куда? Ха-ха! Вот глупый пес. Глаза зажмурил, голову набок, прыгнул — без памяти мчится вслепую. Рвет когтями траву, отбрасывает от себя, и летят за ним вдогонку сбившиеся на заду космы. Ну, а как же я? забыл?

Теперь — волчком... волчком... еще раз... вот так... У, благородный пес: тебе воля дороже, чем удовлетворенная злоба.

Тем временем мне отрекомендовывают Паву, почтенную матрону, и ее второго сына. Это страшный Трепов. Если Оверко чистейший сангвиник и на все набрасывается вслепую, словно его красные глаза вечно застилает розовый туман,— Трепов солиден и рассудителен. Он вполне солидно, словно обдуманно, перекусит вам горло, и каждое движение его сильных ног, которые наступят вам на грудь, будет проникнуто сознанием собственного достоинства. Даже когда он спокойно лежит и вычесывает блох на розовом животе, его обрезанные уши насторожены, лобастая голова думает, и так солидно свисает мокрый язык из клыкастой пасти.


* * *
Мои дни текут теперь среди степи, среди долины, по края налитой зелеными хлебами. Бесконечные тропинки, скрытые, интимные, точно предназначенные для самых близких, ведут меня по нивам, а нивы катят и катят зеленые волны и доплескивают их до самого горизонта. У меня теперь особый мир, он подобен жемчужной раковине, сомкнулись две створки, одна зеленая, другая — голубая, и замкнули в себе солнце, точно жемчужину. А я там брожу и ищу покоя. Иду. За мной неотступно летит облачко мелкой мошкары. Могу подумать, что я планета, движущаяся вместе со спутниками. Вижу, как синее небо раскроили надвое черные машущие вороньи крылья. И от этого синей небо, черней крылья.

В небе солнце — посреди нив я. Больше никого. Иду. Глажу рукой соболий мех ячменя, шелк колосистой волны. Ветер набивает мне в уши клочья звуков, смешанный разнообразный шум. Такой он горячий, такой нетерпеливый, что так и кипят от него сереброволосые овсы. Иду дальше — кипят. Тихо течет голубыми реками лен. Так тихо, спокойно в зеленых берегах, что хочется сесть в челнок и поплыть. А там ячмень клонится и ткет... ткет из тонких своих усов зеленую кисею. Иду дальше. Все ткет. Колеблет кисею. Тропинки змеятся глубоко во ржи, глаз их не видит, их ловит сама нога. Васильки смотрят в небо. Они хотели быть как небо, и стали как небо. Теперь пошла пшеница. Твердый безостый колос бьет по рукам, а стебель лезет под ноги. Иду дальше — все пшеница и пшеница. Когда ж этому конец будет? Бежит по ветру, как стаи лисиц, и блестят на солнце волнистые спины. А я все иду, такой же одинокий на земле, как солнце на небе, и так мне хорошо, что не ложится между нами тень кого-нибудь третьего. Прибой колосистого моря катится сквозь меня куда-то в неизвестность.

Наконец останавливаюсь. Меня задерживает белая пена гречихи, душистая, легкая, точно взбитая крыльями пчел. Прямо под ноги легла певучая арфа и гудит всеми струнами. Стою и слушаю.

Полны мои уши этого дивного гомона поля, этого шелкового шелеста, этого неустанно льющегося, как бегущая вода, пересыпания зерна. И полны глаза солнечного сияния, ибо каждый стебелек берет от него и возвращает обратно отраженный блеск.

Внезапно все гаснет, замирает. Вздрагиваю. Что такое? Откуда? Тень? Неужели кто-то третий? Нет, только тучка. Одно мгновенье темного горя — и сейчас же улыбнулось справа, улыбнулось слева — и золотое поле размахнуло крылья до самых краев синего неба. Будто хотело взлететь. Тогда только предо мной встала вся его безбрежность, теплая, живая, непобедимая мощь. Овсы, пшеница, ячмень — все это слилось в одну могучую волну; она все заливает, все забирает в плен. Молодая сила дрожит, трепещет и рвется из каждой жилки стебля; клокочет в соках надежда и та великая жажда, чье имя — плодородие. Я лишь теперь увидел село — кучку убогих соломенных крыш. Оно едва заметно. Его обняли и сдавили зеленые руки, протянувшиеся к самым хатам. Оно запуталось в ниве, как мошка в паутине. Что значат перед такой силой эти хатки? Ничего. Сомкнутся над ними зеленые волны и поглотят. Что значит для них человек? Ничего. Вот показалось в поле маленькое беленькое пятнышко и утонуло в нем. Оно кричит? поет? и делает движение? Немая безбрежность просторов поглотила все это. И снова ничего. Даже следы человека стерты и скрыты: поле спрятало тропинки и дороги. Оно лишь катит да катит зеленые волны и доплескивает их до самого горизонта. Над всем господствует