Литвек - электронная библиотека >> Владислав Олегович Отрошенко >> Современная проза >> Из жизни олуха и его приятеля (СИ) >> страница 3
class="book">мало ли кто за ней ходил кобелем.

Вот и порассказали-то Ермолаю, кто да как за Тамарой ходил. Ох озлился же он

тогда. В дом вошел — и молчком: шагает по комнатам сам не свой, на Тамару

совсем не глядит, только бороду свою жует и жует… А потом он снял со стены

батог — бить хотел, да, видать, передумал. Отшвырнул его в сторону, той батог, да кнутищем же прямо в глаз угодил Тамаре. А и что? Ничего: эдак зыркнул из-за

плеча, басурман, усмехнулся и говорит: запомнишь теперя, сучка ты растакая! — и выбежал во двор. Куда ж его? — на коня. Гикнул и в степь полетел, ускакал к

себе в степь. Проветриться.

Страшный он был на коне, не дай Бог! Без седла гоцал, без стремян. Вспрыгнет

ему на хребтину, весь согнется, вцепится в гриву — точно ворон какой аль паук!

Он ведь карликом был. Муж ее, Ермолай. Вот такусенький был, Боже мой, до

сиськи едва доставал. А старый какой! — того и сказать нельзя. Бабка ее, Антонина, говорила, что старый он был всегда: старым на свет народился, старым

и жил всю жизнь. А жить, говорила она, жить ему, идолу, вечно! Оттого что он, Ермолай, самого сатаны племянник… Ой, прохвостка! и надо ж ей было такое

сплести… А по ночам Антонина пугала Тамару карликом Ермолаем. Она тогда была

маленькой девочкой — дитем была Тамара. Бабка качает Тамару в люльке, сама уже

спит-засыпает, а все бает и бает сквозь сон байку про Ермолая: — Видала ты, — говорит, — фуражка у него на голове колом стоит?..

— Видала.

— Это он роги свои под фуражкой хоронит, поняла?

— Ага… Антонина?

— Че тебе, дочка?

— А где же хвост у него?

— Хвост он в штанине прячет, а на копыта сапоги надевает… Спи уже, спи, а то

он придет…

— И што?

— А и ништо! В мешок тебя посадит да к сатане сволокет. Вон он — слышишь? — ходит уже по баляснику: Ууу! Хто-ооо тут не спит?!

— Брешешь ты, Антонина. То дед наш ходит, а ты брешешь.

— Спи же ты, шалопутная! че деду ходить! дед наш в степи, коней караулит, а

Ермолай ходит… Ой! в окошко заглянул. Ух, какой злой! Его дядька послал.

Дядька его, сатана, голодный. Послал его детку принесть. Какая не спит — ту он

и съест… Ту?ю, ту?ю, бай-ю-бай… ту-ю, ту-ю… он и съест…

— Бабуля! Бабуля! — кричит Тамара. — Ложись и ты, он же, Ермолай, и тебя

заберет!

— И я щас лягу. Вот пойду прогоню Ермолая — и лягу. А ты спи, спи…

И Тамара, замирая от страха, засыпала в своей деревянной люльке. А бабка ее, Антонина, с раскаленною кочергою, сияющей розовым и голубоватым светом, уходила на балясник воевать с Ермолаем…

А когда поженились они с Ермолаем Васильевичем, бабка в тот же день померла.

Пошла в огород, легла между грядок и померла. А перед этим сказала Тамаре: ежели деток зачнешь от него, вытрави их, бесенят, а не то родятся карликами и

с хвостами, Господи Боже мой! Помирала и говорила ей Антонина: — Околдовал он тебя, злодей, плоти молодой возжелал, сатанинский племянник! Ну

да погодь, погодь! Я вот ангелам поклонюсь — может, он и помрет?то скоро или

сгинет куда?нибудь, Господи…

Нет, не скоро он помер, муж ее, Ермолай. Долго он жил еще, долго. Бог, говорит, про мою смерть позабыл, не нужна Ему душа Ермолая, веки ей вековать в

степи… А степь Ермолая любит, и кони его любят, и Тамара, краса молодая, любит его, Ермолая, старого карлика, ой-хо-хо! Она на колени его сажает, она к

себе его прижимает, а он еще крепкий какой! жесткий какой! как доска, и пахнет

от него древесной корою, и пеплом, и пылью, и Боже ты мой!.. А помер он в

Мертвом Донце, опрокинулся с лодки и канул в воде, унесли его воды в Азовское

море… когда ж это было? — грец его знает! наверно, лет тридцать назад. Или

сорок? — разве упомнишь… Теперь уж сама Тамара, кажись, старей Ермолая. И, стало быть, лет-то ей много. Может быть, сто их?.. а может, и больше. Зараз-то

вот не сочтешь и не вспомнишь. Старая, старая, как луна. А смерти еще не

видать. Дни и ночи — будто мухи те к меду повадились — беспрестанно являются

ей на глаза; тянутся, тянутся друг за другом нескончаемой вереницей — и смерть

не пускают к Тамаре, смерть между ними никак не проскочит, никак не

протиснется в их череду…

А недавно Тамаре привиделся сон — будто выплыла из реки здоровенная рыба, с

чешуей, точно медные пятаки. Легла на берег, на серый песок, хлопает

плавниками, стонет и Тамару зовет. Подойди, говорит, ко мне, не бойся, я тебе

доброе слово скажу. Только Тамара к рыбе той подошла, рыба оскалила острые

зубы, подпрыгнула и вцепилась в ключицу Тамаре. Стала Тамара плакать от боли.

А рыба ей говорит: что же ты плачешь, Тамара? Меня муж твой послал, Ермолай!

Он в море на дне лежит — ему невесело мертвым быть, хочет он снова на свет

родиться. Слышишь, Тамара! Пока не родится твой муж, Ермолай, смерти тебе не

видать! Как же ему родиться, отвечает Тамара. Он ведь в море на дне лежит, и

со дна ему не подняться. А ты меня в чрево свое пусти, рыба ей говорит. Я в

чрево твое войду, сама там умру — а ты в тот же час родишь Ермолая, сказала ей

рыба и повалила Тамару на землю. И только коснулась Тамара земли, только

ударил ей в спину жесткий песок — как сделалось тело ее молодым, косы ее

почернели, набухли, и грудь поднялась у Тамары, плоским и гладким стал у нее

живот. И долго Тамару мучила проклятая рыба, и больно было Тамаре, и страшно, и от боли старуха Тамара проснулась.

И снова предстал перед нею равнодушный к ее видениям мир, явный, немеркнущий, неподвижный, с маленьким полуденным солнцем, яростно полыхающим в синеве. И

снова он изумил Тамару своей бессмысленной ясностью, беспредельностью и покоем

неизменных картин. Стоят на могильных курганах, как прежде, как во дни ее

юности, бессмертные Бабы — скорбные вехи сарматских кочевий; лижут измученные

зноем коровы и козы их гранитные животы, а они, словно упоенные своей

долговечностью, потемневшие от дождей и пыли, выщербленные