- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (6) »
Николай же Львович, друзья, он такую развел мороку! Сто часов набривал свои
щеки, сто часов поливал себя “Шипром”, а потом как достал из шкафа все свое
барахлишко паршивое да как начал скакать перед зеркалом — то не так ему, это
не эдак, туфли жмут и скрипят, как собаки, галстук пестрый и плохо завязан, а
пиджак, хоть и новый совсем, да фасон у него идиотский, можно бочку…
— Слона!
— Бегемота!
…можно шкаф в тот пиджак засунуть.
В общем, вышли они кое-как.
4
В театре пахло паркетом и бархатом… А на сцене такое делалось! У собаки, у
той, что — золото, дым клубами валил из пасти, и глаза ее страшно сверкали, полыхали, вращались, скрипели. Ведьма что-то в дупло кричала, скрежетала
зубами, хрипела, и визжала, и танцевала, все грозила солдату бравому, а когда
из дупла он вылез, ведьма тут же его схватила, отдавай, говорит, огниво, а не
то я тебя, паршивец, растопчу, растерзаю на части. Словом, кончилось дело
прескверно: Роман Юрьевич, он ведь герой! что ему эта ведьма поганая, вынул
саблю — ать-два — и на сцену, то-то было там шума и гама! Повыскакивали
царедворцы, и принцесса, и старая фрейлина — все ловили Романа Юрьевича, все
кричали, что ведьма хорошая, что она пошутила, беззлобная, что солдата она
очень любит, и огниво ей вовсе не нужно, тьфу совсем на это огниво. Провались
оно трижды пропадом!
…А потом их из театра вывели. И они поругались крепко, шли домой руки в
брюки и молча, каждый сам себе что-то думает — Роман Юрьевич, олух безмозглый, и его закадычный приятель, трус-предатель, Осел Оболдуевич, болванессор
древней истории…
Старуха Тамара
Старуха Тамара живет в станице Недвиговка. Высокий, как башня, белый курень ее
с плоской крышей, крытой чаканом, стоит на берегу Мертвого Донца, там, где он, растекаясь по ерикам, струит свои мутно-коричневые воды в Таганрогский залив.
До полудня старуха Тамара спит в доме под окошком на узкой железной кровати, с
головою укрывшись простыней от мух и комаров. А в полдень, когда в небесах, раскаленных зноем, замирают маленькие летучие облака, просвеченные солнцем, и
от степи, оглашенной жужжанием бесчисленных пчел и тонким рассыпчатым звоном
потаенных кузнечиков, исходит крепкий дух сгорающих трав и цветов, старуха
Тамара выходит на балясник, усаживается на скамейку и дремлет, подставив к
подбородку клюку и прислонившись поясницей к прохладной стене куреня.
Короткие и невнятные дневные сновидения утомляют Тамару; бесконечною чередою
проносятся они перед нею, захватывая и вплетая в свои мгновенные узоры
привычные образы яви. То вдруг качнется и вспорхнет чудовищной бабочкой
древний высохший тополь у калитки, то проступит белым пятном из облупленной
стены сарая чье-то неугаданное лицо и тут же ускользнет, обратившись в пеструю
ящерицу; Тамара гонится за ящерицей: очень хочется ей рассмотреть разноцветные
полоски на ее сверкающей шкурке. А ящерица уже далеко. Взбежала на курган.
Запрыгнула одним махом на выщербленное темя каменной сарматской Бабы, а у
Бабы-то — ах ты ж, сука! — у Бабы рыжая борода, Баба ухмыляется в бороду и
говорит Тамаре: что! не признала меня?! Это я — Ермолай! Муж ее, Ермолай, стоит на кургане, врос в него по колено. И живот и рожа у него каменные. Одна
только борода пушится на ветру, да глаза в глубоких глазницах поворачиваются, сверкая белками.
— Съел ты, съел мою ящерицу! — кричит ему Тамара. — Оттого и помер! Вот отчего
ты помер!
Баба хохочет над выдумкой Тамары, и от хохота ее содрогается, срывается с
места и плывет, уплывает куда-то курган: множатся его очертания; и вот уже не
один, а сотни курганов цепью призраков, медленным караваном тянутся по
степи…
Пробуждаясь, не сразу узнает Тамара полуденный мир — яркую и неподвижную
картину, внезапно возникшую в чехарде видений. Изумленно, точно впервые, оглядывает она освещенную солнцем дельту, обугленные, пополам разваленные
молниями вековые ивы, каменеющие на песчаных берегах прямого, как палаш, Мертвого Донца, безымянные ерики и протоки, ослепительно сверкающие в тусклой
зелени заливных лугов, выжженные солнцем, вытоптанные козами и коровами рыжие
макушки осевших в землю курганов и далекие, окутанные маревом Аксайские холмы, на которых теснятся, возвышаясь над степью, города и станицы нижнего Дона.
Смотрит старуха Тамара одним только правым глазом, а левый глаз ее уже много
лет ничего не видит, кроме прозрачных зигзагов и темных фиолетовых точек: сколько ни следи за ними, они, знай себе, плывут и плывут — то в одну, то в
другую сторону; а то еще вспыхнут от солнца, подлюки, и вмиг разлетаются
искристыми звездами, — когда-нибудь они перескочат и в правый глаз, и тогда уж
совсем ослепнет Тамара от ихней пляски. Она бы и посейчас была зоркой на оба
глаза, кабы не муж ее, Ермолай. Ух, ревнивый был! ух, лютый! Чуть прознает
грех какой за Тамарой — что вправду было, а что наплетут зазря, да ему все
одно, — потаскуха, кричит, шалаболка распутная! Задерет все юбки на голову и
давай гулять батогом по спине да по ляжкам, так обгуляет, что неделю ползаешь
рачком… А это было… куда же он уезжал?.. в горы он ездил, в Осетию.
Подрядился стекольщиком, стекла вставлять. Кто-то ему рассказал, что
стекольщики там в один день богатеют, оттого что в Осетии этой дожди идут ой
какие! с градом хлещут дожди, не дай Бог, стекла дробит подчистую! А он тебе — кто? Он хоть плотник, хоть свинопас, хоть стекольщик. Ну и поехал, значит. А
вернулся в станицу — и что ж! До дома еще не успел дойти, ему уже про Тамару и
то, и это. Тамара ведь молода была, и хороша собою казачка. Ух! волосы
смоляные, тяжелые, брови в стрелочку, задница арбузами — прости Господи, — и
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (6) »