ЛитВек: бестселлеры недели
Бестселлер - Флориан Иллиес - Любовь в эпоху ненависти - читать в ЛитвекБестселлер - Анатолий Иванович Орфёнов - Записки русского тенора. Воспоминания, заметки, письма - читать в ЛитвекБестселлер - Делия Росси - Помощница лорда Хаксли - читать в ЛитвекБестселлер - Юлия Ефимова - Забытая легенда Ольхона - читать в ЛитвекБестселлер - Айзек Азимов - Конец Вечности - читать в ЛитвекБестселлер - Мэри Кубика - Другая миссис  - читать в ЛитвекБестселлер - Вероника Лесневская - Двойняшки по ошибке - читать в ЛитвекБестселлер - Зоя Анишкина - Заказ на экстаз - читать в Литвек
Литвек - электронная библиотека >> Владимир Евгеньевич Жаботинский >> Классическая проза и др. >> Невежа

Владимир Жаботинский Невежа

Посвящается М. Горькому

Настоящих приключений не бывает в теперешней жизни: вся она состоит в том, что мы принимаем пищу и перевариваем ее. Поэтому теперь принято называть «приключением» всякую мало-мальски любопытную, не совсем обыденную мелочь. Поскользнулись на улице — приключение; заблудились в воротах дома Вагнера и вместо Дерибасовской попали на Ланжероновскую — приключение; обронили двугривенный, разбили очки, встретили забытого знакомого — все «приключение». Не знаю почему, всякий раз, как попадаю в Фиуме, со мною должно случиться какое-нибудь «приключение» этого типа, большей частью какая-нибудь интересная встреча. В последний раз у меня были даже две такие встречи. Первая из них до того похожа на анекдот, что я подожду подходящего настроения и тогда только попытаюсь описать ее, хотя все описание должно будет состоять в точной передаче вагонного разговора с российским казенным педагогом, получившим наследство и направлявшимся в Аббацию — лечить один из обычных педагогических недугов.

Вторая встреча произошла в самом Фиуме, на Лидо, где я шатался без определенной цели. Героем ее был тоже россиянин, но не педагог, а писатель.

У одного пароходика, опершись о перила сходни, стоял довольно изящный господин, разговаривавший с матросом.

Проходя мимо, я услышал, что матрос говорил по-хорватски, а господин расспрашивал его по-русски. Лицо господина было мне знакомо, и я сейчас же вспомнил, где видел его портрет: в юбилейном выпуске хорошей поволжской газеты, в которой он был главным сотрудником. Я знал его имя, псевдоним и несколько его фельетонов и рассказов, которые мне очень нравились.

Я выждал, пока он сказал матросу «до свиданья», а матрос ответил: «z'Bogom». Господин направился в мою сторону шагом слоняющегося человека. Лицо у него было хорошее, располагающее. Я подошел к нему, поклонился — он вежливо (как всякий русский за границей) приподнял котелок. Я сказал ему, что прошу позволения представиться ему в качестве поклонника его таланта, и назвал его имя, псевдоним и газету.

С его лица сбежала мигом всякая доброта и любезность, оно точно одеревенело, стало ужасно злым, и он ответил мне буквально так:

— Убирайтесь вы к чертовой бабушке.

И пошел прочь, а я остался пригвожденным к месту от изумления. Так я простоял минуты две, потом пожал плечами, пошел в кафе «Адрия», сел, заказал чай, взял газету и все-таки не мог еще прийти в себя.

Вдруг меня тронули сзади за плечо. Это был, horribile dictu [1], мой обидчик. Я серьезно разозлился и вскочил:

— Что вам надо?

Он развел руками и сказал просто и смущенно:

— Простите бога ради, я вот вас обидел ни за что ни про что, и мне страшно стало совестно. Вы уж извините.

— Да помилуйте, как же можно так оскорблять человека только за то, что он принял вас за другого?

— Да вы не ошиблись, я именно тот, за кого вы меня приняли.

— ?!?! Так я этого уже совсем не понимаю.

— Послушайте, — сказал он, — еще раз прошу вас извинить меня, забыть мою грубость; потом мы заново друг другу отрекомендуемся (у него был красивый волжский выговор), вы мне позволите присесть к вам, и я вам все расскажу.

* * *
Вот его исповедь.

«Я прежде был чиновником, дожил так до двадцати пяти лет; потом наудачу попробовал счастья в „Живописном обозрении“ (я с детства пописывал); рассказ напечатали, потом повесть, потом я попал в нашу газету, увидел, что это как раз моя струнка, — потому что талантик у меня милый, но очень маленький, — бросил канцелярию и утвердился злободневным газетчиком; и был очень доволен. У меня есть кое-что свое, газетка платила мне полтораста рублей в месяц, у нас захолустье, а человек я скромный.

Я никогда никому до того не говорил, что пописываю, никому никогда не давал читать своих опытов, потому что не люблю, чтобы надо мной изрекали приговоры. Только мои родные да два-три приятеля знали (и то догадались, а не я сказал), что я пописываю, но поняли, что я не люблю об этом говорить, и молчали.

Теперь пошла музыка не та. Псевдоним, конечно, сейчас же разгадали, изумились, что я бросаю службу, приставали, как водится, с советами; все это надоедало, но я в первом пылу пропускал это мимо ушей и только старался сейчас же менять тему разговора. И — опять-таки за первым пылом — я совершенно не заметил, как мало-помалу все, все и все перестали говорить со мною о погоде, о картах и прочем, а непременно заговаривали о литературе и о моих писаниях. И когда первый пыл прошел, и я оглянулся, то меня охватили страх и досада. Мне трудно будет объяснить вам это.

Приходит знакомая Анна Михайловна, которая всегда меня уважала, считала деловым молодым человеком, знала, что я чиновник, то есть занят вещами выше ее понимания, и потому никогда ни на какие советы мне не покушалась. Теперь она приходит и говорит еще издали, лукаво улыбаясь и кивая:

— Читала, читала, мы все в восторге. Только зачем это у вас она остается жива? Лучше бы ей умереть, так знаете, на руках у Юрия, в лунную ночь…

Приходит Семен Иванович, счетовод губернской управы, и говорит, одобрительно улыбаясь:

— Читал, читал. Прелестно. Отчего только вы так мало рассказов пишете? Вы нам побольше.

И цитирует Грибоедова: вот этаких людей бы сечь-то…

Прихожу на обед к имениннику, мировому судье, и он при всем честном народе говорит мне, тоже с улыбкой:

— Читал, читал — очень удачно. Только что это вы, батенька, издательский карман щадите? Вы подлинней, подлинней, да коротеньких строчек побольше. Хе-хе!

За столом сидят дамы, тоже ласково улыбаются мне, кивают и говорят:

— Очень мил у вас этот очерк „Нелли“. У вас, право, талант.

Приходит околоточный, улыбается и говорит:

— Читал, читал, с удовольствием читал.

А я должен, понимаете, перед Анной Михайловной оправдываться в том, что Нелли не умерла, счетоводу объяснять, что больше трех рассказов в месяц трудно выдумать, и почему трудно; мировому судье я с кислой улыбкой толкую, что слишком длинного фельетона редакция не допустит (а он с этим не согласен и спорит), а дам и околоточного должен благодарить за лестное мнение.

И, понимаете ли, из этого получается что-то такое обидное, унизительное, вы как-то так беспомощно подпадаете под начало всей этой публики, и всякий вам судья и критик, и всякий считает себя вправе высказать в лицо вам свое мнение о вас самих и еще улыбается, потому что это-де должно вам быть приятно, — и так это все невыносимо для мало-мальского самолюбия, что я начал прятаться от людей и в редакцию, которая на главной улице, посылал рукописи через мальчика. Больше: