ЛитВек: бестселлеры недели
Бестселлер - Людмила Евгеньевна Улицкая - Казус Кукоцкого - читать в ЛитвекБестселлер - Наринэ Юрьевна Абгарян - Манюня - читать в ЛитвекБестселлер - Мария Парр - Вафельное сердце - читать в ЛитвекБестселлер - Юрий Осипович Домбровский - Хранитель древностей - читать в ЛитвекБестселлер - Элияху Моше Голдратт - Цель-2. Дело не в везении  - читать в ЛитвекБестселлер - Дэниел Гоулман - Эмоциональный интеллект - читать в ЛитвекБестселлер - Джейн Энн Кренц - Разозленные - читать в ЛитвекБестселлер - Михаил Юрьевич Елизаров - Библиотекарь - читать в Литвек
Литвек - электронная библиотека >> Владимир Евгеньевич Жаботинский >> Классическая проза и др. >> Невежа >> страница 2
пробовал изменить псевдоним, да куда там! Сейчас разгадали, и только еще больше разговоров пошло и пришлось давать объяснения и по этому вопросу.

Я литераторов почти не знаю, но убежден, что каждому из них, у кого есть настоящее самолюбие, мучительно и неприятно это сознание, что первый встречный ему судья и, главное, сейчас же самоуверенно плюнет ему, литератору, в глаза своим лестным или нелестным мнением, будто его спрашивают!

Да скажите: почему, если вы чиновник или молодожен, ни один воспитанный человек не станет с первого налету высказывать вам свое мнение насчет смысла вашей службы или красоты вашей жены; а о том, что вам, может быть, ближе и милее и жены, и службы, о том, во что вы вложили свою душу, всякий сапожник, всякий обыватель вправе говорить с вами и ставить вам отметку, и в глаза, понимаете, в глаза?

Я знаю, разница та, что моя жена — только для меня, а свою повесть я отдаю „на суд публике“. Во-первых, это выражение — большая ложь. Я ничего не отдавал на суд ни публике, ни критике. Я зарабатываю свой хлеб тем трудом, который мне приятен, то есть это все равно, как если бы я для собственного удовольствия сел у себя дома играть на фортепиано. Мимо раскрытого окна идут люди; кому нравится — остановится, кому нет — пройдет мимо. Но ни у кого я не прошу мнения, отметки или суда: я играю для своего удовольствия; и пишу я для своего удовольствия и пропитания. Я не говорю, что мне неприятно знать, что публике нравится мой талант. Но пусть они сознают это про себя, пусть печатают в газетах, но в глаза-то, в глаза-то мне пусть молчат, пусть не низводят меня на степень школьника, который только их отметкой и интересуется, только ею и жив и с которым не о чем больше говорить! Я под судом в жизни не был, черт возьми, и быть не хочу и не буду!

Критика в печати — это еще туда-сюда (хотя и это, по нашим временам, бесполезный пережиток). Но только в печати и обсуждайте то, что в печати же вам было предложено; а переносить литературу в жизнь и мучить меня ею — это такая же гадость, как если бы я написал пасквиль, то есть перенес бы жизнь в литературу.

Да и согласен я, что есть лица и моменты, по отношению к которым допустимо такое глядение массы в глаза живому человеку. Это — моменты энтузиазма, моменты действия. Они возможны для актера, для оратора, которые тут же на месте, наэлектризовав публику, срывают гром аплодисментов. Но для писателя или художника такие моменты невозможны, потому что его действие происходит за сценой. Так что, поймите, когда публика смотрит в глаза вызванному ею актеру или только что смолкнувшему оратору, то и он, и она полны еще энтузиазма, вдохновения… А когда я, писатель, прохожу по своему захолустью, и одна дама указывает на меня другим трем дамам, то здесь энтузиазм неуместен, и его нет, а есть только желание подробно осмотреть меня, не признавая за мною никакого права на стыдливость… Черт возьми, и до чего же невыносимо противно это глазение!.. Это, простите, что-то такое вроде насекомого, понимаете, назойливого насекомого, которое забралось вам под воротник и от которого нельзя избавиться…

И ведь, право, дошло до того, что на меня, если не на улице, то в концертах, в театре, на бульваре, начали глазеть просто кучками. В популярность вошел. И нет-нет — из этой кучки выделится знакомая фигура, подойдет и выскажет мнение. Я перестал быть свободным гражданином, я сделался аппаратом для писания статей, и только с этой точки и смотрели на меня добрые люди.

И знаете, что я сделал? Когда они нарвались у меня раз пять на грубости, когда я нескольких дам прямо обрезал заявлением, что не желаю знать их „мнения“, и вообще всем своим знакомым дал понять, что мне неприятны всякие разговоры со мною о моих писаниях, и когда все это не помогло, потому что, верно, они считали это кокетством, я напечатал желчный фельетон, где объяснил все то, что докладывал только что вам, и привел афоризм о том, что глазение публики производит впечатление пододежного насекомого, и даже назвал насекомое по имени и отчеству; а в тот же вечер пришла Анна Михайловна, закивала головой и сказала, улыбаясь:

— Читала, читала. Очень сильно! А все-таки вы неправы.

А? Что скажете?

А тут приходит из цензуры моя комедийка: разрешили.

Я боялся толкнуться на столичную сцену; пошел к нашему антрепренеру — я с ним знаком — и дал прочесть. Он указал некоторые поправки и обещал поставить. А редактор в отделе „Театр и музыка“ поместил об этом пять строк петита.

Вечером того дня шел в театре „Дядя Ваня“. Я опоздал к началу, вошел в середине действия, а в антракте побежал было к буфету… Стоп. Идет навстречу Анна Михайловна, улыбается, кивает и говорит:

— Читала, читала. Скоро, значит, будем и вас вызывать. Только отчего ж это вы не попытались пустить пьесу на Императорскую сцену? Где Савина, Мравина, Славина… Вы, верно, рассчитываете на нашу провинциальную снисходительность? О, мы будем очень строги!

Я ей ровно ничего не ответил, скользнул в буфет, забился в уголок потемней и шепотом попросил чаю…

Не помогло. Идут. Идут мировой судья, счетовод земской управы, дамы, околоточный, десяток фигур, которых я не знаю, идут на меня, улыбаются, кивают и говорят:

— Читали, читали…

И невзвидел я свету Божьего. На глазах у всей публики хватил стаканом об пол и закричал:

— Да что вы, — говорю, — глаза на меня пялите? Чего вы пристали? Когда вы меня в покое оставите? Ведь вы мне хуже клопов надоели, ведь меня от одного запаху вашего тошнит, вы меня до печени доведете… Что за каторга, Господи ты мой, — уйдите вы, говорю, с глаз моих долой!

Из наболевшей души вырвался у меня этот вопль, и…

И эти ппп… пошляки захлопали в ладоши! Жиденько, но захлопали!

Я ушел из театра. Сказал антрепренеру, что пьесы не дам. Пошел утром к издателю и объявил, что еду за границу, и, если он не хочет меня потерять, пусть назначит корреспондентом. Он со мной бился, да ничего не вышло.

— Что ж, — говорит, — поезжайте в Рим. Только уж платить будем, конечно, поменьше…

Ну, и уехал я. И не успел еще отдохнуть — вы навстречу, поклонник таланта!.. Это уж, знаете, рок! Простите великодушно».

— Коллега, — ответил я, — вы были правы, а я был виноват. Если бы вы были на моем, а я на вашем месте, я бы вас еще хуже обругал. Честное слово журналиста!


1900

Примечания

1

Cтрашно сказать

(обратно)