Литвек - электронная библиотека >> Юлий Исаевич Айхенвальд >> Критика и др. >> Алексей Толстой >> страница 2
качая? —
но сейчас же оказывается, что это – аллегория, что он имеет в виду не цветы, а царства, что мчится он на коне славянском, и туда, где «ковшей славянских звук немцам не по сердцу». И потому в его трагедиях тоже больше истории, чем психологии; временные события не показаны в своем вечном смысле и общечеловеческой значительности. Страницы русской летописи под рукою Толстого не стали всеобщими.

Дробность вдохновения, отсутствие душевного синтеза, внутренняя нецельность характерно проявляются и в других сторонах его поэзии. Прежде всего, он сам сознавал эту свою частичность, но только считал ее не своим личным недостатком, а уделом всех людей, и если прислушаться к его стихам, то станет явственной их основная нота: несмолкающая жалоба на то, что мы не можем объединить «отдельно взятые черты всецельно дышащей природы», что «любим мы любовью раздробленной и ничего мы вместе не сольем», что «всесторонность бытия» и «неисчерпаемость явленья» далеки от нас, фатально односторонних. Божество «едино, цельно, неделимо», а мы тоскуем по общности, мы хотели бы слить в созвучие враждующие звуки, собрать в один фокус, в одно человеческое солнце и сердце, все разрозненные лучи существования, – но это будет нам дано лишь в последний час: только смерть, собирательница, приведет к единству, только она возьмет заключительный аккорд на рассеянных струнах жизни. Толстого удручает раздробленность нашей любви, ее трагическое «порознь», вечная неслиянность человека с человеком и с самим собою. Единство, как идеал, восполняет в мечтах нашего поэта ту множественность, которую он чувствует в себе непосредственно и которой тяготится, в жажде целостности: «согласить я силюсь, что несогласимо».

Он знает, что Господь не сотворил его непреклонным и суровым, не дал ему законченности; но здесь и прекращается его сознание – дальше идет уже та его незаконченность, которую видят лишь его читатели, та невыявленность и невыясненность «сонной души», та зыбь ее, которая незаметна для самого художника. У него бывают приливы души, но ему как будто больше, чем другим, за приливы надо платить отливами. Ему сродни и шумящее и спокойное море. Он не целый поэт; не весь, не сплошь он поэт. Толстой сам говорит в одном стихотворении, что в глубине его сердца таится много непетых песен, что из этой глубины идет шепчущий голос как ропот струй, – но заглушается шепот сердца шумом жизни, подобным вихрю, ломающему бор. Так боролись в нем два шума и отнимали у него полноту поэтичности. Можно убедиться в этом даже на том внешнем, но серьезном факте, что в своих лирических стихотворениях он злоупотребляет сравнениями, плодом рассудочности. У него – неприятная законченность сравнений, он слишком заботливо и тщательно подыскивает параллели, и, когда найдет последнюю черту сходства между физическим и духовным, между явлением сердца и явлением природы, когда, по своему обыкновению, привяжет свою эмоцию к какой-нибудь внешней идее, тогда, довольный этой налаженной симметрией, он успокаивается и ставит точку. Например, разве непосредственно, а не умно только следующее сравнение:

Обычной полная печали,
Ты входишь в этот бедный дом,
Который ядра осыпали
Недавно пламенным дождем.
Но юный плющ, виясь вкруг зданья,
Покрыл следы вражды и зла;
Ужель еще твои страданья
Моя любовь не обвила?
И для того, чтобы написать излюбленный им образ кроткой, печальной, несопротивляющейся женщины, он уподобляет ее листку, сизому дыму на жниве, цветам яблони, лощинке, затененной горами:

И как с вершин бежит в нее (в эту лощинку)
Снегов растаявшая груда,
Так в сердце бедное твое
Стекает горе отовсюда.
На этом стихотворение кончается; но не кончается ли на этом и самая эмоция, – с совершенным сравнением не завершилось ли и чувство?..

У Толстого, нецельного дарованием и душою, вы замечаете двойственность и другого характера – в том отношении, что он мог бы о себе произнести слова из своего «Дон Жуана»:

Любовь и грусть, печаль и радость
Всегда межуются во мне.
Он делит веселье с грустью пополам, уныние с отвагой, он восклицает: весело и горестно сердцу моему; он видит печальные очи, но слышит веселую речь.

В самом течении и ритме стихов дышит у него радость жизни; часто внутренним зрением улавливаешь на его лице веселую, шутливую, порою – насмешливую улыбку. Иной раз даже льется через край страстное, взволнованное и волнующее чувство. Хочется вздохнуть всею грудью, хочется крикнуть, – нужны междометия, звуки без понятий, один припев:

Гой, ты, родина моя!
Гой, ты, бор дремучий!
Свист полночный соловья!
Ветер, степь да тучи!
«Почуяло сердце, что жизнь хороша», и потому

Сердце скачет лихо:
Ой, ладо, лель-люли!
У него есть, у Толстого, неудержимый восторг перед счастием бытия, перед радостью дыхания, и прямо из души выливается один из прекраснейших звуков русской поэзии – эта светлая волна ранней весны, этот вечно свежий, полный восхищения и грусти клик человеческого сердца:

То было в утро наших лет! —
О счастие! о слезы!
О лес! о жизнь! о солнца свет!
О свежий дух березы!
Он вообще – поэт весны; так сказать, несомненная, очевидная, всем нравящаяся, она, приспособленная к общечеловеческому вкусу, является и его любимым временем года, «зеленеет в его сердце». Правда, отдельными мотивами есть у него и песнь об осени, о которой он так прекрасно говорит, что она наступает, когда «землей пережита пора роскошных сил и мощных трепетаний, стремленья улеглись», – но не эта «последняя теплота» природы влечет его преимущественное внимание. Нет, майское, счастливое, ласковое – вот что ликующими ручейками звенит у него в стихах, и кого не возбудит эта божественная игра, которая разыгрывается в свежем, в зеленом, в лесу молодом, где синеет медуница, где черемуха гнет свои пушистые ветви?

Теперь в ветвях березы
Поют и соловьи,
В лугах поют стрекозы,
В полях поют ручьи,
И много в небе рея
Поет пернатых стай —
Всех месяцев звончее
Веселый месяц май!
От этой звонкости «сердце млеет и кружится голова», и недаром Канут, ослепленный природой, обманутый коварной, усыпляющей властью весны с ее шиповниками и соловьями, не чуял близкой погибели, беды неминучей, – напрасно предостерегала его любящая супруга, напрасно взывала к нему: «любимый, желанный, болезный»…

Но в земной весне с ее