Литвек - электронная библиотека >> Савва Артемьевич Дангулов >> Историческая проза >> Дипломаты >> страница 3
черная тропа подступила к воде, — видно, последний смельчак перешел здесь Неву накануне вечером. А дальше, прямо на льду, устойчиво и неярко горел костер, и низкое пламя отражалось в неживых просветах салтыковского дома.

Репнин перехватил взгляд дочери, более сумрачный, чем прежде. «Вот и она затревожилась не на шутку, — подумал он. — Может, спросить этого седого мальчика: „Простите, а не на Шпалерную ли мы держим путь?“ Впрочем, если наш путь туда, конвойные должны вести себя иначе, да и Шпалерная осталась в стороне…»

— Вы говорите по-французски, молодой человек? — спросил Репнин.

Кокорев помедлил с ответом.

— На ваш взгляд, для солдатской службы русского недостаточно?

— Не по-немецки же вы говорили с немцами, когда ходили к ним с белым флагом? — бросил Репнин, однако тут же стал серьезным — Кокорев не ответил на улыбку. — Я просто знаю, — сказал Николай Алексеевич уступчиво, — переговоры там велись по-французски.

— Верно, по-французски, — внимательно посмотрел на Репнина Кокорев и вновь ссутулил плечи. Ветер гнал над Невой облако снежной пыли. — Но признайтесь, — сказал Кокорев, не сводя глаз с облака. — Признайтесь, не очень-то уютно ехать с человеком, который ходил к немцам с белым флагом?

— И это верно, — добродушно усмехнулся Репнин: ему не хотелось без крайней нужды обострять разговор. — Невелика гордость подписаться под таким миром, хотя обстоятельства могут заставить каждого… стать парламентером. Сам-то человек не вызовется.

— А я сам вызвался, — обернулся к Репнину Кокорев, и острые, с косинкой глаза его сверкнули.

Вновь взвилось над Невой снежное облако, взвилось выше каменного борта, и пороша, жесткая и льдистая, ударила в лицо.

— Знаете ли вы такое местечко… Ардаган? — вдруг закричал Кокорев, стараясь пересилить голосом ветер. Репнин определенно задел его за живое. — Ардаган. Слышали? В январе там погиб мой отец, полковой хирург… — Кокореву казалось, что его плохо слышат, и он пытался повернуться к сидящим позади и, главное, произносить каждое слово громко. — Гаубичный снаряд попал в палатку! Там отец тачал кишки солдату, попавшему под обстрел «максима». — Кокорев умолк, дожидаясь, когда прошумит снежное облако: он потерял надежду перекричать его. — Так я хочу сказать, — произнес он неожиданно тихим голосом, когда ветер несколько смирился, — хочу сказать, что взял белый флаг потому, что думал об отце… — Кокорев снял варёжку и вытер сухой ладонью разожженное ветром лицо. — Когда мы выбрались из кольцевого окопа (слышите: была ночь, в ноябре там в четыре часа ночь!), когда выбрались из окопа и открытым полем, как полагается, с белым флагом и трубачом пошагали к немецким позициям, я все время ловил себя на мысли: «Случись это раньше — отец был бы жив». И позже, когда посреди поля, перехваченного колючей проволокой, нас встретили германские генштабисты, и еще позже, когда, точно на прием в потсдамскую резиденцию Вильгельма, к нам явился штабной генерал, одетый по сему случаю в парадный мундир с крестами, звездами, лентой через плечо, я думал об отце: «Случись это раньше…» — Кокорев посмотрел в пролет Невы, ветер улегся, и далеко справа глянули колонны Биржи, сейчас невесомые. — И еще позже, когда возвращались через поле с завязанными глазами (прежде чем отпустить, нам завязали глаза): «Случись это раньше… Он был бы жив…»

Кокорев умолк, а Репнин посмотрел вокруг: Зимний был над ними, мертвый, безгласный, с черными прямоугольниками окон.

И Репнин вдруг вспомнил светозарный августовский день четырнадцатого года и торжественную службу на второй день войны. К чему кривить душой: все казалось ему в тот день таким искренним и настоящим. И золотое летнее солнце на паркете, и бледные, в волнении лица офицеров, и сокровенные, голоса хора, поющего литургию, и сдержанный баритон дворцового священника, читающего манифест царя народу, и блеск иконы Казанской божьей матери, той самой, перед которой в горячей молитве преклонил колена Кутузов, отправляясь вослед армии, идущей на сближение с Наполеоном. Когда переполненный зал откликнулся на манифест вдохновенным «ура», слезы застлали глаза Репнина и он подумал: «Вот она, истинная Россия, и нет силы, которая повергнет ее».

А сейчас он ехал мимо Зимнего дворца, и все сто окон, сто слепых окон, молча следили за движением автомобиля, и обнаженные штыки мерно покачивались над головами Репниных — отца и дочери. Репнин взял руки Елены и приник к ним губами.

— Что с тобой, папа?

Ему хотелось сказать ей что-то значительное, что чувствовал он в эту минуту, но не мог. Он знал, что пока она вот здесь, пока она с ним, все будет хорошо. Странное дело, но он ни о чем не хотел больше думать, ни о чем, даже о том жестоком и горьком, что поведал сейчас Кокорев. Не хотел думать…

3

В дедовском доме Репниных в Москве на Остоженке в резной черного дерева шкатулке, привезенной бог знает кем из очередного турецкого похода, хранились семь драгоценных листиков, уложенных в мягкую папку. Николай помнит, что лишь однажды дед показал ему бумаги, показал, не выпуская из рук. Был сентябрь, и вечернее солнце пахло осенней пылью. Дед смотрел на солнце, точно видел его в последний раз. Из всего, что сказал тогда дед, Николай запомнил одну фразу:

«Дальний наш предок, первый, самый первый, ходил с войском паря Ивана Васильевича на Казань и лежит на кремлевском холме у собора…»

Странно было слышать: «наш предок». До сих пор первым из Репниных Николай считал деда. Оказывается, кроме деда, еще были первые. Значит, их седины были ярче дедовских, и бороды длиннее, и кряхтели они погромче, и ворчали почаще, и припадали на правую йогу покрепче… Как только они передвигались, эти самые первые Репнины?

— Первый Репнин… — сказал дед и закрыл окно, в комнате вдруг запахло табаком и канифолью.

Много лет спустя, когда молодой Репнин думал о деде, тот вспоминался ему вместе с запахом табака и почему-то канифоли. Николаю тогда казалось, что это и есть запах старости. А потом они ходили с дедом в Кремль и долго стояли на паперти собора. В полумраке горели свечи, из собора несло холодом.

— Там все государи, — ткнул дед во тьму. — А наш где-то тут, — оглядел он кремлевский двор. — Да, тут лежит твой и мой прародитель. Не Желнин какой-нибудь, бондарь вонючий, а наш с тобой праотец.

Николай подумал тогда: «А при чем здесь Желнин, в самом деле? И почему он бондарь и притом вонючий, когда известно, что он гофмейстер и едва ли не посол при английском дворе? При чем здесь Желнин?»

Николай прожил в Москве до двенадцати лет, и Москва запомнилась ему домашней: уроки