Литвек - электронная библиотека >> Борис Константинович Зайцев >> Русская классическая проза >> Том 2. Улица св. Николая >> страница 3
том, что действительно «Сергий велик для всякого. Подвиг его всечеловечен. Но для русского в нем есть как раз и нас волнующее: глубокое созвучие народу, великая типичность – сочетание в одном рассеянных черт русских. Отсюда та особая любовь и поклонение ему в России, безмолвная канонизация в народного святого, что навряд ли выпала другому».

На первый взгляд, далеки друг от друга два этих произведения – «Сергий» и роман «Золотой узор», – писавшиеся Зайцевым одновременно. Однако Зайцев неспроста прервал работу над романом и обратился к жизнеописанию Сергия. В деяниях и образе жизни Сергия Радонежского писатель нашел ответы на многие вопросы, возникшие перед ним в процессе размышлений над судьбами героев «Золотого узора».

Роман «Золотой узор» автобиографичен. В нем явственно узнаются реальные события, происходившие с самим писателем и его близкими. Революция разметала, переворошила судьбы людей. Свершавшаяся, казалось бы, во имя людского счастья, она принесла человеку неслыханные страдания. Героиня романа, от лица которой ведется рассказ, проходит горький путь, чтобы понять истину, добытую еще шестьсот лет тому назад Сергием Радонежским: «Удалися от зла, сотвори благо». Повествование о Сергии писатель завершает словами, имеющими значение высокого урока:

«В тяжелые времена крови, насилия, свирепости, предательств, подлости – неземной облик Сергия утоляет и поддерживает. Не оставив по себе писаний, Сергий будто бы ничему не учит. Но он учит именно всем обликом своим: одним он утешение и освежение, другим – немой укор. Безмолвно Сергий учит самому простому: правде, прямоте, мужественности, труду, благоговению и вере».

И заключительные страницы романа «Золотой узор», отданные письму-размышлению Маркела, одного из главных его героев, перекликаются с тем, чем итожится житийная повесть о преподобном Сергии. «Истина, Наташа, – пишет Маркел, – все неколебимее и тверже входит в меня. Если б я жил в древности, наверно, я ушел бы в монастырь, оттуда бы, молитвою, помогал миру, глубоко погрязшему. То, что произошло с Россией, с нами, – не случайно. Поистине, и мы, и все пожали лишь свое, нами же и посеянное. Россия несет кару искупления так же, как и мы с тобой. Ее дитя убили – небреженное русское дитя распинают и сейчас. Не надо жалеть о прошедшем. Столько грешного и недостойного в нем!.. <…>

…Светлый друг! Я знаю всю горячую и страстную твою природу, и я видел все узоры твоей жизни – воздушные, и золотистые, и страшные. Да продолжают быть – яблонька цветущая и ветер покровителями для тебя, но от моей дальней, и мужниной любви желаю лишь тебе сияние Вечного Солнца над путем… ну, ты поймешь».

* * *
В декабре 1926 года русская общественность Парижа торжественно отметила 23-летие литературной деятельности Бориса Константиновича Зайцева. Были статьи в журналах и газетах, были многочисленные поздравления друзей, были речи на юбилейном банкете. Все как полагается в таких случаях. Ирине Владимировне Одревцевой банкет запомнился тем, что на нем главенствовал Бунин. А сам юбиляр «был как-то совсем по-особенному тихо-ласков и прост, аристократической, высокой простотой, дающейся только избранным». И далее она отмечает: «Но странно – чем дольше я глядела на них, тем яснее мне становилось, что не Бунин, а Зайцев здесь центр. Бунин, несмотря на то, что он явно старался играть первую роль, как-то начинал отступать на задний план, стушевываться перед спокойным, ласково улыбающимся Зайцевым».[4]

Наблюдательная Одоевцева в книге «На берегах Сены» дает немало удивительно ярких и точных характеристик Зайцева в жизни, в общении с людьми. Вот пример.

Идет очередное «воскресенье» у Мережковских – «это было особенно бурное собрание, похожее на стихийно взбунтовавшийся океан». Яростно спорили ораторы, стараясь перекричать друг друга. Особенно неистовствовал Мережковский. «И в эту минуту наивысшего нервного напряжения в столовую вошел, в сопровождении Злобина, Борис Константинович. Вошел удивительно тихо и скромно, стараясь не прерывать Мережковского, ласково поклонился всем общим поклоном, поцеловал грациозно протянутую ему руку Зинаиды Николаевны и сел рядом с Мережковским на спешно уступленное ему одним из молодых участников дискуссии место… Тогда это меня поразило! Зайцев одним своим присутствием внес покой в мысли и сердца сидевших за столом». «При нем как будто невозможно было ссориться и даже страстно спорить»[5], – эту особенность личности Зайцева отмечали многие близко его знавшие.

И все-таки при внешнем спокойствии, даже благообразии Борис Константинович был человеком деятельным, неуемным. Уже упоминалось, что он с первых же дней на чужбине энергично включился в общественную жизнь берлинской эмиграции. Переехав в Париж, он и здесь без промедлений начинает активно сотрудничать в газетах и журналах, участвует в мероприятиях, организуемых парижским Союзом русских писателей и журналистов, выступает на литературных вечерах, посещает собрания «Зеленой лампы» Мережковского и Гиппиус, встречается с молодыми русскими прозаиками и поэтами.

Страсть к путешествиям увлекает его в паломничество к греческим берегам – на Афон, где он в мае 1927 года провел «семнадцать незабываемых дней… живя в монастырях, странствуя по полуострову на муле, пешком, плывя вдоль берегов его на лодке, читая о нем книги…». Такое же путешествие он совершит вместе с женой Верой Алексеевной в июле-октябре 1935 года в русский монастырь на Валааме, тогда находившийся на территории Финляндии. О том, какой была поездка, можно узнать из писем Веры Алексеевны Зайцевой Вере Николаевне Буниной-Муромцевой. «3-й день на Валааме – нет у меня сил все выразить. Все как в сказке. От „переживания“ ходим как оголтелые». А вот «встреча» с родиной: «Против нас Кронштадт. Были два раза у границы. Солдат нам закричал: „Весело вам?“. Мы ответили: „Очень!“ Он нам нос показал, а я перекрестилась несколько раз. Очень все странно и тяжко, что так близко Россия, а попасть нельзя. Но люди здесь очень, очень свои. Вообще Россию чувствуешь прежнюю. Теперь уже как-то привыкла, что так близко, а первое время странно было». «Я тебе пишу и плачу от умиления. Разговоры тоже писать не буду – расскажу, если Бог приведет увидеться. Во мне говорит не истерия (верно, Иван скажет: „У, истеричка!“ Целуй его от меня). Наоборот, никогда так покойно и хорошо не чувствовала себя».

Книгу «Валаам» Борис Константинович написал быстро, так глубоки были и его впечатления от этого странствия, написал страстно, во всю силу своего поэтического дара. Насколько значима была эта поездка для него, говорят