Литвек - электронная библиотека >> Дэн Миллмэн >> Самосовершенствование и др. >> Путешествие Сократа >> страница 2
неподвижных тела.

Наталья и сама не заметила, как оказалась внизу. В отчаянии она склонилась над двумя распростертыми на мокрой траве телами,  не замечая ни холода,  ни начавшегося дождя. Внезапно липкая тошнотворная чернота обрушилась на нее, потащив за собой куда-то вниз, в темную пропасть...

Но внезапная боль внизу живота, словно вспышка, вернула ее назад из бездны, и Наталья, словно сквозь пелену, увидела повитуху и мужчину, стоявшего рядом с ней. Они стали поднимать ее, но Наталья сама рванулась, когда послышался слабый детский стон. Она бросилась было к Саше, но это был другой мальчик, Анатоль. У него была сломана нога.

Наталью тем временем взяли под руки, повели в дом, но не успели они и порога переступить, как внезапная боль снова переломила  ее пополам. Ее колени  подкосились, и она, прямо у порога, так и села на землю. «Где же Саша? — билась мысль в ее голове. — Пора бы ему домой. Ведь так холодно... ах, как холодно...»


Она пришла в себя уже в кровати, рядом хлопотала акушерка. Но она сразу же поняла все сама: ребенок уже родился... не доносила... целых два месяца. А может, просто время так незаметно летит, подумала она. Где я? Где Сергей? Вот сейчас он подойдет, улыбнется, потреплет мой локон и скажет: это тебе приснилось, с Сашей все хорошо... скажет, что все хорошо...

Ах! Как больно! Что случилось? Где Саша? И где Сергей? Сергей Иванов, возвращаясь домой, увидел, что соседи, несмотря на  дождь, толпятся  у порога его  дома. Одного взгляда на их лица было довольно, чтобы он со всех ног бросился в дом. О том, что произошло, он узнал от акушерки: Саша мертв, упал с крыши. У Натальи начались схватки... Кровотечение остановить не удалось... Их больше нет.

А младенец родился живым. Едва ли ему хватит сил выжить, покачала головой акушерка, не раз ей приходилось присутствовать и при рождении, и при смерти. «Душа от тела отходит легко, — подумала она, — куда тяжелей той душе, которой суждено здесь скорбеть об ушедшем». Ждали священника, чтобы исполнить последние приготовления по Наталье и Саше. И по младенцу, видимо, тоже.

Акушерка подала отцу, словно ослепшему от горя, его маленького сына.

— Ребенок слишком слаб, чтобы кормить его грудью, — сказала она. — Но, если смочить тряпицу козьим молоком, он сможет сосать ее. Если, конечно, проживет эту ночь.

Сергей смотрел на  новорожденного мальчика, плотно закутанного в одеяльце, едва улавливая смысл того, о чем говорила ему акушерка: «Последняя воля Натальи... ее последние слова... она любит вас всем сердцем, вот что она сказала, прежде чем отойти... и просила, чтобы отдали сына на попечение ее родителей».

Даже в предсмертный час Наталья продолжала заботиться о своем ребенке... и своем муже. Разве сможет ее Сергей, один из офицеров царской гвардии, выходить в одиночку их маленького сына? Или она понимала, что Сергей, всякий раз, глядя на мальчика, будет вспоминать этот черный день?

Тем временем прибыл священник.

Новорожденного окрестили — для спасения его души на случай, если эта ночь станет для него и последней. Священник спросил у Сергея, как звать младенца. Сергей же, словно спросонок, назвал свое имя, решив, что священник обращается к нему.

Вот так и вышло, что ребенок получил имя отца.

Акушерка вызвалась присмотреть за ребенком в эту ночь.

Сергей вяло кивнул в ответ.

— Если он будет жив к утру... позаботьтесь, прошу вас, чтобы его передали родителям Натальи.

Он назвал их адрес и имена — Гершль и Эстер Рабиновичи. Евреи. Сергею не хотелось расставаться с сыном, но старики будут любить ребенка и позаботятся о его воспитании. Он исполнил волю Натальи — никогда и ни в чем он не мог отказать ей, ни в жизни, ни в смерти. Для Сергея Иванова этот августовский день тоже стал первым днем постепенного угасания, а его маленький сын тем временем ни за что не хотел уступать смерти.


Прошло восемь лет. Темной октябрьской ночью Гершль Рабинович сидел один в вагоне третьего класса. Поезд направлялся в Москву. Гершль то задумчиво поглядывал в окно, то по-стариковски клевал носом, пока едва заметные в предрассветный час бревенчатые избушки мелькали за окном. Гершль засыпал, просыпался, смотрел в окно и снова проваливался в сон. Воспоминания проносились перед его внутренним взором, как серые тени за немытым вагонным окном: вот его дочь Наталья в красном платье, ее лицо сияет.. внук Саша на фотографии... самого мальчика он никогда не видел... и прекрасное даже в преклонные годы лицо его любимой Эстер. Никого из них уже нет на этом свете... никого.

Гершль зажмурился, словно стараясь не видеть всего того, что показывало ему его прошлое. Затем опустил руку, улыбнувшись другому видению — вот лицо трехлетнего мальчика с огромными глазами, слишком огромными для такого маленького личика...

Гершль вздрогнул. Голос кондуктора, который объявил о прибытии поезда, окончательно спугнул его видения. Старик зевнул, встал с лавки, с натугой потягиваясь. Стариковские суставы отчаянно болели после долгого пути. Он долго застегивал на все пуговицы свое старое пальто, потом нахлобучил шапку на голову, прошелся пару раз пальцами по белой, как снег, бороде и водрузил на свой огромный нос очки в проволочной оправе. Толпа, повалившая из вагона к выходу, увлекла за собой и старого еврея, но тот, казалось, даже не замечал, что его теснят со всех сторон, лишь крепче прижимал к груди свой потертый саквояж. Все также прижимая его к груди, словно малого ребенка, Гершль спустился на перрон и шаркающей походкой двинулся к выходу в город. Все вокруг было покрыто густым утренним туманом. Он посмотрел на небо. Похоже, сегодня выпадет первый снег.

Гершль поправил шапку. Впереди его  еще  ждала дорога, примерно полдня  езды от города. Кто-нибудь да найдется ему в попутчики, какой-нибудь крестьянин подсадит на свою телегу.

Поездка, впрочем, уже порядочно измотала его. Бесконечные часы за верстаком выгнули Гершлю спину, подобно  тем  скрипкам,  которые  его  руки  вырезали  из  отборных чушек клена, ели и черного дерева. А еще Гершль был часовым мастером. Оба эти ремесла перешли ему по наследству, одно от отца, другое от деда. И Гершль, который так и не смог предпочесть одно другому, так и мастерил поочередно — сначала часы, потом скрипку, чтобы потом снова взяться за часы. И даже на склоне лет, несмотря на то, что суставы натруженных пальцев ныли все сильнее, он работал с прежним тщанием, и  каждая скрипка, что выходила из-под его резца, была для него как первая, а часы — словно последние в его жизни.

Мастерская тоже досталась ему от отца. Убедившись, что юный Гершль в состоянии  прокормить себя сам,