Литвек - электронная библиотека >> Михаил Яковлевич Булавин >> Военная проза и др. >> Боевой 19-й >> страница 5
нерешительно трогая крючки шинели.

Устин подошел, ласково потрепал друга по плечу.

— Садись, Митяй, да рассказывай, где побывал да что повидал, какие дела в деревне. Беседа у нас с тобой долгая. Воды-то много утекло с тех пор, как потерялись мы.

Наташа сидела на скамье, смущенно перебирая махры платка.

— Схоронил я тебя, Устин, — виновато вздохнул Митяй, поглаживая шрам, и сел за стол против Устина.

— Не гадал и я тебя увидеть, а вишь, как жизнь обернулась...

— И не говори, — согласился Митяй. — Где пропадал?

— В плену германском.

— Это после того боя, что под Молодечно?

— После того. Слуха оттуда подать о себе нельзя было, — ответил Устин, глядя на Наталью, — думал так, что считают меня без вести пропавшим, ан вышло по-иному, — сочли убитым. Да, брат, кабы не революция, ходить, видно, мне по чужой земле и до сей поры.

— А слух о революции скоро туда дошел? — заинтересовался Митяй.

— Тут же, вскорости. У нас только и радости, что разговор о революции. Толковали всякое, да и там мужики ихние, глядючи на нас, радовались, руки нам подавали, военные обхождение к нам переменили, свободней стало, а потом так прижали, что не дыхнуть. В концлагери загнали, ровно очумелых. Опосля в Румынию бросили, а потом чуть живых в России высыпали.

Близко припав к столу, внимательно слушала Наташа, будто снова изучая лицо Устина.

На шестке под таганком потрескивал огонек, на сковороде шкварчило сало. Старуха чистила картофель.

— Интерес меня большой берет, какие тут дела в деревне? — откинувшись к стенке, спросил Устин. — В дороге много разговора всякого, каждый норовит сказать так, как ему лучше, удобней, а вот как оно верней?

— Да чего ж тут, — замялся Митяй, — оно вроде все прояснилось. Землю поделим промеж себя сами, и пущай всяк по себе свое хозяйство ведет.

— Э-э, нет! — усмехнулся Устин.

В этой усмешке было что-то уничтожающее. Митяй увидел, как в глазах Устина сверкнули живые искорки, делающие его совсем непохожим на прежнего, и Митяю стало как-то не по себе, будто он выболтал нечто сокровенное незнакомому человеку. А Устин с жестким укором, словно допрашивая, продолжал:

— Это как же всяк по себе?.. Стало быть, Модест и Мокей тоже сами по себе, да так и останутся, а я к ним опять в батраки пойду наниматься? Так, что ли? .. Хо-хо! Воевал, значит, я, воевал, в окопах гнил, в плену едва шкуру не спустили — и вот тебе на.

— Ну, и ты веди свое хозяйство сам, — с угрюмым равнодушием сказал Митяй, — кто тебе не дает?

— А где ж оно, это мое хозяйство? Откуда оно явилось, когда у меня за всю жизнь своей лошади не было?.. Ну хорошо, советская власть даст мне земельки, а чего мне делать с ней? ..

Митяй молчал, плотно сжав губы, и, прищурив глаза, смотрел мимо него. Устин придвинулся к Митяю совсем близко и, обдав его горячим дыханием, тихо, чтобы не слышала Наталья, проговорил зло:

— А не возьмешь ли ты меня в батраки, а?

Митяй вздрогнул. Это было сказано с жестокой откровенностью. Устин вскинул голову и медленно перевел грустный, взгляд на Наталью. Та повернулась к старухе и о чем-то заговорила с ней.

— Митяй, ты в отделе? — спросил Устин.

— В отделе... а что?

В это время в сенях кто-то завозился, пошарил по двери и, досадуя, заворчал:

— Ну, скажи ж ты, никак не нащупаю, в темноте ни черта не разберу...

Митяй толкнул дверь, она широко распахнулась, и на пороге вырос Зиновей.

— Э-эй!.. Служивому-пропащему, — заорал он и, обнимая Устина, тискал, мял его, приговаривая: — Годок! Ми-и-лай!

За ним, отряхиваясь от снега, вошел коренастый, лет пятидесяти, председатель комбеда Груздев.

— В-во! Нашего полку прибыло, — смеялся он, потирая рука, а взглянув на Митяя, посуровел и вскользь заметил: — И ты тут, Пашков?

— Як дружку, — осклабился Митяй.

— Ага, это хорошо.

И еще кто-то третий, которого не видел Устин, стучал по полу и сиплым баском покрикивал:

— Дверь затворяйте, а то хату выстудите... Расступись, дай кавалеру дорогу!

И вздрогнул Устин от неожиданности. Перед ним был безногий Ерка Рощин. Туловище его было вправлено в жестяной таз, обшитый кожей.

— Рад я тебе, Устин, больше жизни.

Он обхватил руками Устиновы колени, прижал к ним свою кудрявую желтую голову.

— Чудно небось тебе, Устин!.. Во, брат, обломали. Всю жизнь гнули к земле, не пригнули, а тут вот, вишь, обкорнали и к земле придавили. Ну, братцы-товарищи, — крикнул он, — поднимайте меня на лавку!

Его усадили в угол. Большерукий, с могучей грудью и красным обветренным лицом, он постукивал широкой ладонью по столу и командовал:

— Груздев! Выгребай на стол что есть. Зиновей! Давай самогон. Тетка Гаша, загуляли мы нонче ради такого случая.

И, словно выполняя серьезное дело, Груздев с важным видом осторожно вынимал из карманов яйца и сало. Зиновей ставил на стол запотевшие бутылки. Наташа со старухой хозяйничали у печи, и сразу хата приобрела праздничный, веселый вид, какого в ней давно не бывало'. Люди пили и хмелели, отдавались воспоминаниям, и речь их журчала, как вешняя вода. Но вот, увлекая друг друга, все зашумели, заговорили о том, что волновало сейчас деревню и каждого крестьянина. Их разговор был подобен хлынувшему с гор потоку, который, прокладывая себе русло, затейливо вился среди широкой долины, то замедлял течение, накопляя силы, то вновь стремительно рвался вперед, то, ударившись о пригорок, раздваивался и где-то сходился опять.

Возбужденные люди вскакивали с мест, размахивали руками, били себя в грудь, и каждый, пытаясь доказать правоту свою, перебивал собеседника. Только Устин сидел молча, накрыв свой стакан ладонью, и чутко