хочется сказать «стаей» — дельфинов, дружелюбной беседой, ненароком перерастающей в своеобразную поэтическую монографию, которую можно было бы назвать «дельфины в искусстве». В эту веками составляемую летопись, начатую еще во времена античности, Кирсанов вписывает свою главу — особенную, своеобычную… Со свойственной ему отвагой он при помощи электронного переводчика устанавливает, что «у них своя книга Бытия, свое сказание о потопе». Тут читатель знакомится и с языком дельфинов, и с их обычаями, и с их историей, подвигами, трудами. И еще с предательскими, обманными действиями людей, что, использовав доверчивость, трудолюбие наивных собратьев, намеревались их погубить… Перед нами повествование, блещущее безудержностью вымысла и одновременно имеющее значительную, точно определенную цель. Она выступает в строфе, которую можно считать сердцевиною поэмы:
Понимание, о котором говорит поэт, становится, в порядок нынешнего дня. Им проникнуты правительственные постановления и произведения искусства. Слово Кирсанова произнесено с настоящей страстностью — гражданской, человеческой, поэтической. Отсюда его весомость, убедительность, неподдельная современность.
Как-то Семен Кирсанов сказал о том, чем дорожил, чего добивался с первых шагов на литературном поприще, сказал уверенно, твердо:
Поэту открылось существо образной новизны. Она сказалась в его циклах и поэмах последних лет, она, наверное, сказалась бы и в тех, которые он предполагал написать… Но тяжелая болезнь оборвала его жизнь в декабре 1972 года.
Поэты истинные были, есть и будут неутомимыми, сосредоточенными искателями нового в стихе и в жизни. Тому свидетельство и добытое, сделанное Семеном Кирсановым на путях постижения времени, человека, слова.
И. Гринберг
Когда поймешь ты наконец,
врубаясь в мертвые породы,
о, человек, венец природы,
что без природы твой венец?
Да, я знаю —
новаторство
не каскад новостей, —
без претензий
на авторство,
без тщеславных страстей…
И. Гринберг
ЛИРИЧЕСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ 1923–1972
ЛИРИКА
Человек
стоял и плакал,
комкая конверт.
В сто ступенек
эскалатор
вез его наверх.
К подымавшимся
колоннам,
к залу,
где светло,
люди
разные
наклонно
плыли
из метро.
Видел я:
земля уходит
из-под его ног.
Рядом плыл
на белом своде
мраморный венок.
Он уже
не в силах видеть
движущийся зал.
Со слезами,
чтоб не выдать,
борются глаза.
Подойти?
Спросить:
«Что с вами?» —
просто ни к чему.
Неподвижными
словами
не помочь ему.
Может,
именно ему-то
лирика нужна.
Скорой помощью,
в минуту,
подоспеть должна.
Пусть она
беду чужую,
тяжесть всех забот,
муку
самую большую
на себя возьмет.
И поправит,
и поставит
ногу на порог,
и подняться
в жизнь
заставит
лестничками
строк.
НАЧАЛО (1923–1937)
«Скоро в снег побегут струйки…»
Скоро в снег побегут струйки,
скоро будут поля в хлебе.
Не хочу я синицу в руки,
а хочу журавля в небе.
ПОГУДКА О ПОГОДКЕ
Теплотой меня пои,
поле юга — родина.
Губы нежные твои —
красная смородина!
Погляжу в твои глаза —
голубой крыжовник!
В них лазурь и бирюза,
ясно, хорошо в них!
Скоро, скоро, как ни жаль,
летняя долина,
вновь ударится в печаль
дождик-мандолина.
Листья леса сгложет медь,
станут звезды тонкими,
щеки станут розоветь —
яблоки антоновки.
А когда за синью утр
лес качнется в золоте,
дуб покажет веткой: тут
клад рассыпан — желуди.
Лягут белые поля
снегом на все стороны,
налетят на купола
сарацины — вороны…
Станешь, милая, седеть,
цвет волос изменится.
Затоскует по воде
водяная мельница.
И начнут метели выть
снежные — повсюду!
Только я тебя любить
и седою буду!
ОСЕНЬ
Les sanglots longs…Paul Verlaine[1]
Лес окрылен,
веером — клен.
Дело в том,
что носится стон
в лесу густом
золотом…
Это — сентябрь,
вихри взвинтя,
бросился в дебрь,—
то злобен, то добр
лиственных домр
осенний тембр.
Ливня гульба
топит бульвар,
льет с крыш…
Ночная скамья,
и с зонтиком я —
летучая мышь.
Жду не дождусь…
Чей на дождю
след?..
Много скамей,
но милой моей
нет!..