Литвек - электронная библиотека >> Павел Давидович Коган и др. >> Поэзия и др. >> Сквозь время >> страница 3
мечтатели,
В четырнадцать — поэты и урки.
В двадцать пять — внесенные в смертные
   реляции.
Мое поколение —
   это зубы сожми и работай,
Мое поколение —
   это пулю прими и рухни.
Если соли не хватит —
   хлеб намочи пóтом,
Если марли не хватит —
   портянкой замотай тухлой.
Ты же сам понимаешь, я не умею бить
   в литавры,
Мы же вместе мечтали, что пыль, что
   ковыль, что криница.
Мы с тобою вместе мечтали пошляться
   по Таврии
(Ну, по Крыму по-русски),
А шляемся по заграницам.
И когда мне скомандует пуля
   «не торопиться»
И последний выдох на снегу воронку
   выжжет
(Ты должен выжить, я хочу, чтобы ты
   выжил),
Ты прости мне тогда, что я не писал
   тебе писем.
А за нами женщины наши,
И годы наши босые,
И стихи наши,
И юность,
И январские рассветы.
А леса за нами,
А поля за нами —
Россия!
И, наверно, земшарная Республика
   Советов!
Вот не вышло письма.
Не вышло письма,
Какое там!
Но я напишу,
Повинен.
Ведь я понимаю,
Трубач «тáри-тáри-тá» трубит:
   «по койкам!»
И ветра сухие на Западной Украине.
Декабрь, 1940

«Мы сами не заметили, как сразу…»

Мы сами не заметили, как сразу
Сукном армейским начинался год,
Как на лету обугливалась фраза
И черствая романтика работ.
Когда кончается твое искусство,
Романтики падучая звезда,
По всем канонам письменно и устно
Тебе тоскою принято воздать.
Еще и строчки пахнут сукровицей,
Еще и вдохновляться нам дано.
Еще ночами нам, как прежде, снится
До осязанья явное Оно.
О пафос дней, не ведавших причалов,
Когда, еще не выдумав судьбы,
Мы сами, не распутавшись в началах,
Вершили скоротечные суды!
1937

«Неустойчивый мартовский лед…»

Неустойчивый мартовский лед
пешеходами изувечен.
Неожиданно вечер придет,
до усталости милый вечер.
Мы останемся наедине —
я и зеркало. Понемногу
в нарастающей тишине
я начну различать тревогу.
Поболтаем. Закрыта дверь.
И дороги неповторимы.
О дорогах — они теперь
не всегда устремляются к Риму,
и о Риме, который, поверь,
много проще и повторимее.
Но дороги ведут теперь
либо к Риму, а либо от Рима.
Март, 1936

Тигр в зоопарке

Ромбическая лепка мускула
и бронзы — дьявол или идол
и глáза острого и узкого
неповторимая обида.
Древнéй Китая или Греции,
древнéй искусства и эротики
такая бешеная грация
в неповторимом повороте.
Когда, сопя и чертыхаясь,
бог тварей в мир пустил бездонный,
он сам создал себя из хаоса,
минуя божие ладони.
Но человек — созданье божие,
пустое отраженье бога —
свалил на землю и стреножил,
рукой уверенно потрогал.
Какой вольнолюбивой яростью
его бросает в стены ящика,
как никнет он, как жалко старится
при виде сторожа кормящего.
Как в нем неповторимо спаяны
густая ярость с примиренностью.
Он низведенный и охаянный,
но бог по древней одаренности.
Мы вышли. Вечер был соломенный,
ты шел уверенным прохожим,
но было что-то в жесте сломанном
на тигра пленного похожим.
1939

Илья Сельвинский «Однажды ко мне…»

Однажды ко мне в профессорскую комнату Литературного института пришел молодой человек с соколиными чертами лица и сказал:

— Я студент ИФЛИ, но перешел бы в Литературный институт, если вы согласитесь принять меня в свой семинар.

— На каком вы курсе?

— На четвертом.

— Поздновато. Ведь нам с вами останется очень мало времени для совместной работы.

— Я готов перейти к вам на третий, даже на второй курс. Устраивает это вас?

— Допустим. Остается выяснить пустячок: есть ли у вас дарование.

Юноша стал читать мне свои стихи:

В этих строках всё: и что мечталось,
И что плакалось и снилось мне,
Голубая майская усталость,
Ласковые песни о весне,
Дым, тоска, мечта и голубая
Даль, зовущая в далекий путь.
Девочка (до боли дорогая,
До того, что хочется вздохнуть).
Шелест тополей. Глухие ночи,
Пыль, и хрусткий снег, и свет
Фонарей. И розовый и очень,
Очень теплый и большой рассвет…
Стихи эти не были из ряда вон выходящими. Но среди голых канцелярских столов в маленькой накуренной комнате, где я слушал этого юношу буквально на ходу, они вдруг заставили меня почувствовать с какой-то сладостной мукой и мою собственную юность с ее вешним томлением, с тающей далью, влекущей к странствованиям, со щемящей тоской о любви. Он читал, а я почти не слушал: вспоминал. Юноша кончил. Я не знал — что сказать о его стихах, но во мне говорила теплая благодарность к нему за то, что он на мгновение вернул мне молодость, как юный Мефистофель еще далеко не старому Фаусту. Я понял, что этот человек больше своих стихов. Так вошел в число моих учеников студент Павел Коган.

Группа, которую я вел, состояла из очень сильных молодых поэтов, среди которых назову А. Яшина, С. Наровчатова, Б. Слуцкого, М. Кульчицкого, М. Львовского, Г. Рублева, Ю. Окунева. Некоторые из них стали впоследствии поэтами с известностью, выходящей за пределы Советского Союза. Павел Коган не только не затерялся среди них, но очень быстро занял видное положение. В нем пленяла одержимость. Это был как бы музыкальный инструмент, пронизанный гулом поэзии.

Я очень любил его. Может быть, и потому, что он особенно глубоко воспринимал каждый мой совет: это не может не нравиться педагогу. Я видел, как юноша рос, и понимал, что растет он под моим