был бой местного значения, — говорили мне, когда я спрашивал о бое под Чернушками, — бой местного значения в глухих псковских лесах.
Карта Псковской области была разложена передо мной, и я измерял расстояния между пунктами. Древней этой земле много выпало горя в последней войне. В январе 43-го были освобождены Великие Луки. И только через год, после страшных боев Новосокольники, находящиеся в тридцати километрах от города... 91-я бригада держала путь на Локню, бойцам снились по ночам Пушкинские горы, но Пушкинские горы после ожесточеннейших боев были освобождены лишь летом 44-го... Псковскую область рассекла «линия Пантера», на которой пытались закрепиться фашистские войска, чтобы не пустить наши войска в Прибалтику и Восточную Пруссию.
Вот почему такого накала, такого ожесточения достигали здесь, понимал я, «бои местного значения» за несуществующие деревни, за обозначенные только на старых картах населенные пункты и безымянные высоты.
Я многого еще не знал о людях 91-й бригады, и о ее пути, многого не знаю и сейчас. Но, проходя каждый день по улицам Великих Лук до музея и обратно до гостиницы, мимо мокнущего под дождем Матросова, я понимал, что должен, обязательно должен побывать сам на этом месте, где 23 февраля 1943 года батальон капитана Афанасьева без артподготовки пошел в атаку на вражеские пулеметы.
* * *
Совинформбюро Утреннее сообщение от 18 февраля. «…В районе Змиева наши войска продолжали наступление, в бою за один населенный пункт подразделения Н-ской части разгромили батальон немецкой пехоты и захватили бронемашину, 2 самоходных орудия, 7 противотанковых ружей, 15 пулеметов и другие трофеи...»
Батальон подняли по тревоге перед рассветом. Шли колонной, впереди рота автоматчиков. Бойцы брели с полной выкладкой — автомат за плечами, запасные диски, гранаты на поясе, лопатка, вещмешок с НЗ и личными вещами. Перед ними здесь уже прошел первый батальон, и на первых километрах они шли по утрамбованной сотнями ног дороге упругим походным шагом. Вдоль дороги встречались временами обгорелые остовы танков — немецких и наших, начисто сожженные и уничтоженные села — такие пустые и холодные, что казалось, чистое поле уютнее их. И чем дальше они шли, тем сумрачней становились лица, тем приглушеннее разговоры. Первый большой привал был сделан километров за двадцать от начала пути. — Не ешь снег, — толкнул Матросов Копытова. — Спятил, что ли? Так и до фронта не дойдешь, свалишься под кустом! Они были знакомы и раньше, в училище, но дружбы между ними не было, принадлежали они, как говорится, к разным компаниям, да и к разным ротам, — Матросов к пятой, а Копытов к шестой, а это в армии условие немаловажное. Здесь же, во фронтовой части, попали они в одно отделение, и это сразу сблизило их. — Горит все внутри, Саня, — пытался улыбнуться Копытов. — Пить хочу — сил нет. — Да ты что! — чуть не закричал Матросов, — заболел?! — Тише ты, я одному тебе сказал. Может, обойдется еще. Мне бы до позиции дойти. А там, — он пытался хорохориться, — в бою подлечат! Сто граммов в зубы — и пошел! Невысокий, худенький Копытов был в училище одним из самых бесперспективных курсантов, и когда пришел приказ отправить половину личного состава в действующую армию, его без колебаний включили в состав маршевой роты. Матросову пришлось труднее, — сам начальник училища полковник Рябченко запомнил его в деле на стрельбище и потом время от времени интересовался его успехами. Колючий курсант, оказалось, был любим товарищами, играл на гитаре, пел несильным, но приятным голосом, но, самое главное, было в нем что-то командирское — и в голосе, убежденном и твердом, и самой манере держать себя, потому-то Матросова и оставили в училище — доучиваться на офицера, и ему стоило немалых трудов добиться отправки на фронт. — Погоди, — сказал Матросов, — я сейчас! Он принес котелок с чаем, достал галеты, протянул Копытову: ешь. Подошел Белов и, привалившись спиной к толстой сосне, обжигаясь, стал отхлебывать из котелка горячий чай. — Ты ведь детдомовский, Саня? — спросил Копытов. — Детдомовский. — И я детдомовский. — Правда? — удивился Матросов. — Мы с тобой как свояки, значит? А откуда ты? — Из Оренбурга. Друзья мы, значит, с тобой по несчастью. — Да, — сказал Матросов, — хотел бы я, как Белов наш, годок, да что там, месяц пожить, чтоб и отец, и мать, и дружная семья, и все такое... — Вот кончится война, — сказал Белов, — поедем мы с тобой к моим, заживем вместе. Ты в индустриальный поступишь, знаешь какой институт? Сам Серго Орджоникидзе его основал! Перед самой войной — такой дворец для него построили, не институт — огромный музей! — А что? И поедем, — сказал Матросов мечтательно, — я технику люблю. Машины, станки, запах металла... — А если б мне выбирать, я бы поваром стал, — сказал Копытов. — Хорошим поваром, в хорошей столовой — прекрасно! И отожрался бы за всю свою жизнь! Несытая она была... — Ты, Саня, в каком детдоме был? — В разных. — А больше всего? — В Ивановском детдоме жил. — Это где? — Под Ульяновском. Говорили, бывшее имение князя Оболенского. Мы жили на краю парка, в двухэтажном таком флигеле. Жизнь была там хорошая, спокойная. Сами пахали, сами сеяли, сами овощи растили, сами сено косили, летом на Волгу ездили купаться... У нас летний лагерь был возле села Каменки, жили в шалашах, палатках. Берег песчаный, красивый, Волга широкая… ...После привала они шли молча. Устали, было не до разговоров, и смеркалось к тому же, а в сумерки человек как-то вдруг остается наедине с собой, даже если справа и слева, и сзади, и впереди шагают твои товарищи. Шел Копытов, было ему зябко и ломило кости, вспоминал он вот такое же холодное свое беспризорное детство. Шел Белов и думал о родном городе Свердловске, таком красивом весной, да и зимой тоже, если разобраться. Шел Матросов. На привале вспомнилось ему совсем, казалось, забытое детство в Ивановском детдоме, и он вспоминал невозвратное: комнату с немудреным общежитейским бытом — железными койками, тумбочками, рупором громкоговорителя. Свою первую тельняшку, которой он страшно гордился, она как бы подтверждала его право носить такую звонкую и гордую фамилию, свою гитару, на которой он часами играл в музыкальном кружке вместе с другими ребятами, у кого в руках балалайка, у кого — мандолина, а у него — гитара... Вторая гитара была обычно в руках руководителя Павла Петровича Резина, и это льстило… Он чуть слышно, про себя, запел старую, самую любимую песню своего детства: Раскинулось море широко, Лишь волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далеко, Далеко от нашей земли…
* * *
— Туда никак нельзя сейчас
* * *
Совинформбюро Утреннее сообщение от 18 февраля. «…В районе Змиева наши войска продолжали наступление, в бою за один населенный пункт подразделения Н-ской части разгромили батальон немецкой пехоты и захватили бронемашину, 2 самоходных орудия, 7 противотанковых ружей, 15 пулеметов и другие трофеи...»
Батальон подняли по тревоге перед рассветом. Шли колонной, впереди рота автоматчиков. Бойцы брели с полной выкладкой — автомат за плечами, запасные диски, гранаты на поясе, лопатка, вещмешок с НЗ и личными вещами. Перед ними здесь уже прошел первый батальон, и на первых километрах они шли по утрамбованной сотнями ног дороге упругим походным шагом. Вдоль дороги встречались временами обгорелые остовы танков — немецких и наших, начисто сожженные и уничтоженные села — такие пустые и холодные, что казалось, чистое поле уютнее их. И чем дальше они шли, тем сумрачней становились лица, тем приглушеннее разговоры. Первый большой привал был сделан километров за двадцать от начала пути. — Не ешь снег, — толкнул Матросов Копытова. — Спятил, что ли? Так и до фронта не дойдешь, свалишься под кустом! Они были знакомы и раньше, в училище, но дружбы между ними не было, принадлежали они, как говорится, к разным компаниям, да и к разным ротам, — Матросов к пятой, а Копытов к шестой, а это в армии условие немаловажное. Здесь же, во фронтовой части, попали они в одно отделение, и это сразу сблизило их. — Горит все внутри, Саня, — пытался улыбнуться Копытов. — Пить хочу — сил нет. — Да ты что! — чуть не закричал Матросов, — заболел?! — Тише ты, я одному тебе сказал. Может, обойдется еще. Мне бы до позиции дойти. А там, — он пытался хорохориться, — в бою подлечат! Сто граммов в зубы — и пошел! Невысокий, худенький Копытов был в училище одним из самых бесперспективных курсантов, и когда пришел приказ отправить половину личного состава в действующую армию, его без колебаний включили в состав маршевой роты. Матросову пришлось труднее, — сам начальник училища полковник Рябченко запомнил его в деле на стрельбище и потом время от времени интересовался его успехами. Колючий курсант, оказалось, был любим товарищами, играл на гитаре, пел несильным, но приятным голосом, но, самое главное, было в нем что-то командирское — и в голосе, убежденном и твердом, и самой манере держать себя, потому-то Матросова и оставили в училище — доучиваться на офицера, и ему стоило немалых трудов добиться отправки на фронт. — Погоди, — сказал Матросов, — я сейчас! Он принес котелок с чаем, достал галеты, протянул Копытову: ешь. Подошел Белов и, привалившись спиной к толстой сосне, обжигаясь, стал отхлебывать из котелка горячий чай. — Ты ведь детдомовский, Саня? — спросил Копытов. — Детдомовский. — И я детдомовский. — Правда? — удивился Матросов. — Мы с тобой как свояки, значит? А откуда ты? — Из Оренбурга. Друзья мы, значит, с тобой по несчастью. — Да, — сказал Матросов, — хотел бы я, как Белов наш, годок, да что там, месяц пожить, чтоб и отец, и мать, и дружная семья, и все такое... — Вот кончится война, — сказал Белов, — поедем мы с тобой к моим, заживем вместе. Ты в индустриальный поступишь, знаешь какой институт? Сам Серго Орджоникидзе его основал! Перед самой войной — такой дворец для него построили, не институт — огромный музей! — А что? И поедем, — сказал Матросов мечтательно, — я технику люблю. Машины, станки, запах металла... — А если б мне выбирать, я бы поваром стал, — сказал Копытов. — Хорошим поваром, в хорошей столовой — прекрасно! И отожрался бы за всю свою жизнь! Несытая она была... — Ты, Саня, в каком детдоме был? — В разных. — А больше всего? — В Ивановском детдоме жил. — Это где? — Под Ульяновском. Говорили, бывшее имение князя Оболенского. Мы жили на краю парка, в двухэтажном таком флигеле. Жизнь была там хорошая, спокойная. Сами пахали, сами сеяли, сами овощи растили, сами сено косили, летом на Волгу ездили купаться... У нас летний лагерь был возле села Каменки, жили в шалашах, палатках. Берег песчаный, красивый, Волга широкая… ...После привала они шли молча. Устали, было не до разговоров, и смеркалось к тому же, а в сумерки человек как-то вдруг остается наедине с собой, даже если справа и слева, и сзади, и впереди шагают твои товарищи. Шел Копытов, было ему зябко и ломило кости, вспоминал он вот такое же холодное свое беспризорное детство. Шел Белов и думал о родном городе Свердловске, таком красивом весной, да и зимой тоже, если разобраться. Шел Матросов. На привале вспомнилось ему совсем, казалось, забытое детство в Ивановском детдоме, и он вспоминал невозвратное: комнату с немудреным общежитейским бытом — железными койками, тумбочками, рупором громкоговорителя. Свою первую тельняшку, которой он страшно гордился, она как бы подтверждала его право носить такую звонкую и гордую фамилию, свою гитару, на которой он часами играл в музыкальном кружке вместе с другими ребятами, у кого в руках балалайка, у кого — мандолина, а у него — гитара... Вторая гитара была обычно в руках руководителя Павла Петровича Резина, и это льстило… Он чуть слышно, про себя, запел старую, самую любимую песню своего детства: Раскинулось море широко, Лишь волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далеко, Далеко от нашей земли…
* * *
— Туда никак нельзя сейчас