Литвек - электронная библиотека >> Александр Лернет-Холенья >> Современная проза и др. >> Пилат >> страница 5
склонился над пишущим Саросивичем и начал импровизировать. Представим, сказал я, глядя из окна или из-под арки наружу, что это та же местность, о которой Вергилий пел в своих пастушеских стихах! Здесь не слышно ничего, кроме шума возвращающегося вечером стада, так что можно быть хоть самим Локсиасом, от которого не ускользает ни одно событие в мире, но что в том пользы! Снова и снова слышишь только тупой рев стада, как в Пито. После этого намека, который отсылает к одному месту из Пиндара, — его-то я и собирался, когда готовился к спектаклю, продекламировать, но сейчас забыл, — и при виде того, что происходило у меня на глазах, я начал нетерпеливо ходить по комнате. То, что я забыл, вскоре проявилось из самого диалога. Саросивич стрелял снизу на меня своими крысиными глазками: — Может быть, я заскучал из-за длительного пребывания в деревне, в этом буколическом уединении. Не хочу ли я куда-нибудь поехать? — На какие же средства? — вскричал я. — Если бы я предпринял эту поездку, то уже на полпути израсходовал бы со своей свитой половину моего годового дохода за один-единственный день в Сиракузах, даже не добравшись до Дрепана. Да и зачем ехать! Никто меня не ждет, в мире я забыт. Уже годы, уже десятилетия моим уделом стали несчастье и бедность, — с тех пор, как я оставил Иудею, все словно околдовано, и все мои дела бессмысленны. В подтверждение этого, мое издательство из Рима сообщило мне, что никто не думает покупать мои книги.

Ты должен согласиться, что эта экспозиция обрисована коротко и ясно. Однако сразу после нее только и начинается настоящее действие. Саросивич бросил на меня особенно хитрый взгляд и съязвил, что несмотря ни на что, благодаря одному моему высказыванию я стал очень знаменитым. — Благодаря какому высказыванию? — спросил я. Да никакому, хамски добавил Саросивич, этого высказывания нет ни в одной моей книге. — И все-таки, благодаря какому же высказыванию? — требовал я снова; и тогда Саросивич сказал: «Что есть истина».

Эта фраза появляется только в Евангелии от Иоанна, этой самой последней и самой спекулятивной обработке высказываний Христа. Три наиболее древних Евангелия могли быть написаны синоптиками спустя приблизительно 80 лет после смерти Христа, которого ни один из евангелистов не видел в глаза. Иоанн же писал лишь спустя 120 лет после смерти Христа. Тогда уже не было ни одного человека — современника Христа; и никто бы не мог удостоверить, что высказывание: «Что есть истина?» принадлежит именно мне. Поэтому мы должны были, чтобы исчерпать все аргументы, решиться на то, чтобы принять во внимание и материалы, которые явно относятся ко времени после нашей драмы. Итак, я ненадолго представился озадаченным и воскликнул: «Действительно, что есть истина! Когда же я это сказал?» — Саросивич ехидно засмеялся. «Одному моему Богу ведомо», — сказал он.

Я подернул плечами, повернулся к нему спиной и хлопнул в ладоши. Вошла юная девушка, и я приказал ей принести тарелку вишен. В то время вишни были модным фруктом.

Юную девушку играл воспитанник по фамилии Шиллинг. Роль была незначительной. Шиллинг принял мое поручение, ушел, вернулся и принес то, что требовалось. Я сделал вид, что девушка мне нравится, и спросил, как ее зовут. — Пульхерия, — сказал Шиллинг. Он опустил глаза, и тень от его длинных ресниц упала ему на щеки. — А почему же, Пульхерия, — спросил я, — я тебя в доме еще ни разу не видел? — Мой господин просто не замечал меня, — возразил Шиллинг. — Я дочь садовника. Я только что выросла. — Ну, Пульхерия, — сказал я, — ты мне нравишься, иди и передай своей матери, что впредь по вечерам не ей вменяется готовить мне постель, а тебе самой.

Эта резкость вызвала небольшое движение среди слушателей, а Шиллинг даже упал мне в ноги и взмолился: «Не делай этого, мой господин, это — большой грех!»

Сопротивление Шиллинга рассердило меня, и Саросивич затрясся в циничном смехе. — Как? — закричал я. — Что же это означает? Грех? Что же такое грех вообще, и откуда тогда ты могла узнать, что такое грех! Иди и позови ко мне свою мать! Мне нужно с ней поговорить. Ведь никто, кроме нее, не мог вбить тебе в голову такие вольности!

Шиллинг встал, и, всхлипывая, удалился, и вскоре пришла садовничиха. Ее играл граф Кирхштайн, — он, несмотря на свою молодость, уже довольно растолстел и поневоле вызывал веселое настроение. Короче говоря: она, садовничиха, не дала мне сказать ни слова, посчитала, что я унизил ее дочь, и сразу заявила мне, что я старый порочный человек, и уже на этом деле свихнутый, и у меня рыльце в пушку. Меня поставили в положение сельского священника, когда ему его же собственная кухарка устраивает сцену. Выступление Кирхштайна имело такой большой успех, что мы ему позднее поручили играть в судебном процессе роль младшего Вителлия; а вообще-то он вел себя столь неприлично, что я его выгнал за дверь, крича вдогонку, чтобы он немедленно прислал ко мне садовника.

Садовника изображал швейцарец по фамилии Ингассен; он обладал неукротимой кальвинистской одержимостью, и она ему пригодилась в новом для него амплуа. Я встретил его словами: вся моя прислуга, кажется, сошла с ума, его дочка упрекает меня в греховности, его жена открыла мне, что у меня что-то в пушку, — что же это со всеми, черт побери, происходит! Он слушал меня с сжатыми кулаками, затем, прежде чем мне ответить, вздрогнул всем телом, и наконец у него вырвалось, что да, я действительно совершил самое страшное преступление и не хочу ли я оправдаться? Вся прислуга, за исключением несчастного грека Саросивича, насмешника и скептика, представляла христиан, — и это я должен иметь в виду. Кроме того, они приготовились к смерти мучеников и мужественно продолжали мне служить, хотя и я, и мой дом являлись для них сущим кошмаром. Смиренно принимая назначенную им такую страдальческую участь, они даже ежедневно молились за меня Богу, чтобы он простил мне самый страшный грех, а именно то, что я отправил Бога на крест!

Ты должен согласиться со мной, что не каждый день человека упрекают за то, что он распял на кресте Бога.

Я стоял и молчал, и пока Саросивич от удовольствия, что видит меня в таком положении, лыбился, мне ничего не оставалось, кроме как выгнать садовника из комнаты. Тогда я схватил грека за шиворот и тряс, пока он не закричал; я требовал, чтобы он сказал, что он знает, поскольку от остальной прислуги, которая явно ослабела умом, не удавалось добиться ни одного разумного слова.

Тогда он мне все и выложил. Действительно, смеялся он, во время моей службы и по моей милости случилось так, что я отправил на крест нового Бога, о котором сейчас так много говорят. Разве я