Литвек - электронная библиотека >> Георгий Николаевич Менюк и др. >> Советская проза и др. >> Рассказы советских писателей >> страница 4
— Нет, ты вспомни, на всю первую страницу газеты был снимок: наш председатель в анаровой роще, — не унимался кузнец.

— Для славы чего не сделаешь, чтоб в газету попасть, наш толстяк мог и в чужой сад залезть…

— Как ты сказал о нашем председателе? «Наш толстяк»? Как это?..

— Да наш же, Мустафа, помните, дядя, пришел Мустафа с войны: самый худой и самый длинный. А теперь посмотрели бы: апогей с перигеем сравнялись, очень упитанный стал. Может, и от возраста?..

— Мустафа?.. Упитанный? А куда вы дели председателя Алибека? Маленький такой, рванулся в небо на метр сорок вместе с папахой!..

— Не было у нас Алибека… — Парень нахохлился, ну точь-в-точь воробей в дождливый вечер. — Я с детства помню только одного председателя — Мустафу. Толстяка Мустафу.

— Стой, стой, друг! Скажи-ка, ты сам из какого аула?

— Я?!

— Не я же!

— Из Гулебки…

Теперь за столом громче всех хохотал кузнец. Остальные усмехались, понимая, в какое неловкое положение попал воробышек. Кузнец поднялся со своего места, подошел и обнял парня за опущенные плечи:

— Я, дорогой, из аула Банава, есть такой, недалеко от Дербента. Ваш Гулебки — вон он где, в Сирагинских горах, а мой Банава — вон он где, у самого синего Каспия. Ясно?!

Бахадуру все стало ясно: ошибся, ох как ошибся он, сев за чужой стол. Он поднялся, поправил пояс и оглядел собравшихся:

— Простите-извините меня, почтенные. Я виноват и перед вами. Пусть всегда в этом доме будет так тепло и радушно, как сегодня. Мать сказала: не может того быть, чтобы ее брата из рода Сурхаевых не знали в городе; для нее город — такой же аул: все знают каждого, а каждый знает про всех. Вы так любезно встретили… я подумал… конечно, вы и есть мои родственники. Позволил себе шутить, как с односельчанами… Простите-извините, еще раз прошу…

— Ну, ну, пустое говоришь! — успокаивал кузнец гостя.

— Позвольте, я уйду…

— Нет, нет, — вмешалась Меседу. — Гость в такой день — счастье для нас, для нашего маленького. И… даже интересно, как ты здорово поддел моего Асхаба, — засмеялась она молодо, звонко.

— Спасибо. За все я благодарен… но лучше я пойду искать своего родственника. У меня еще два адреса…

— Э, нет, дорогой! Есть дело поважнее, чем анаровые рощи аула: надо моему сыну дать имя. Как можешь уйти?

— Почему это «моему» сыну? — вскинула тонкие дуги бровей Меседу.

— А как надо сказать? — не понял кузнец.

— Поглядите, люди! Работает на заводе, в коллективе, а дома ведет себя единоличником! Что ж, по-твоему, сын только твой? Я, значит, не принимала никакого участия?

— Правильно, Меседу! — поддержал мастер. — Так его, воспитывай, сбивай спесь.

— Хорошо, хорошо, пусть будет — наш сын.

— Пусть — совсем не хорошо! Что значит «пусть»?

— Опять не так сказал? Да, да — наш сын. Теперь довольна? Друзья! — Кузнец обратился ко всем и обнял Бахадура за плечи по-родственному, будто два аула — Гулебки и Банава — испокон веков стоят так близко друг от друга, что уже никто и не может сказать, идет ли он по тропинке Банава или уже спустился на землю Гулебки. — День этот запомним по двум событиям: встрече с нашим молодым кунаком Бахадуром и тем, что сегодня дадим нашему сыну имя. Мы тут с Меседу не только спорили, но успели обсудить и решили…

— Что же вы решили? — не дождался конца паузы инженер.

— …Не отступать от доброго горского обычая: в честь нашего юного кунака назвать первенца Бахадуром. Дерхаб!

Все подняли бокалы. Взволнованный Бахадур на этот раз забыл строгие наставления тренера. Да и чем угрожает один бокал вина, выпитый по такому торжественному поводу? Говорят, в одном ауле отец крепко проучил своего сына кизиловой тростью: не за первую рюмку и не за последнюю, а за все те, что были между, ними: больше десяти раз, говорят, прогулялся кизиловый сук по спине и бокам выпивохи. Синяки сошли, а память осталась. Так что, если кто не попадет к чародею-врачу, можем предложить курс лечения от пагубной страсти к вину у нас — в горах кизил растет повсеместно.

Первый и единственный бокал за всю свою жизнь осушил Бахадур. Он поблагодарил собравшихся, родителей новорожденного, дал клятву быть старшим братом мальчику, который с этой минуты носит его имя, и закончил свой тост добрым даргинским словом, смысл которого составляют самые светлые, самые сердечные пожелания:

— Дерхаб, Бахадур! Дарю тебе имя!


Перевод с даргинского Т. Резвовой

Агаси Айвазян Вывески Тифлиса

Восемнадцать ступенек вело в подвальный кабачок «Симпатия». Спускаться по лестнице было трудно, подниматься еще труднее: только настоящий мужчина, выпив у Бугдана пять-шесть бутылок вина, мог удержаться на ногах и одолеть эти самые восемнадцать ступенек. А если бы на полпути у него подогнулись колени, он уже не рискнул бы снова здесь появиться. Мало того, у Бугдана тяжелая дверь на улицу, и выходящий должен был еще толкнуть и ее, а для этого нужны крепкие руки.

Если ты коротышка, «Симпатия» поднимет тебя на смех, если ты верзила, голова твоя уткнется в низкий потолок. Надо было быть высоким и так незаметно сгибаться, чтобы никто этого не заметил, ибо в «Симпатии» не любили склоненных в поклоне мужчин. Чуть легкомысленным был Тифлис, чуть мудрым, чуть щедрым, чуть печальным… Бог с ним…

Со стен «Симпатии» смотрели Шекспир, Коперник, Раффи, царица Тамар и Пушкин. Нарисовал их Григор. И остальные стены тоже он разукрасил. И все хорошо знали Шекспира, Раффи, Коперника и Григора. И Григор любил всех: хорошие были люди — веселились, кутили, тузили друг друга, грустили, порой плакали, порой песни горланили… Григор словно вобрал в себя всех этих людей — когда разговаривал с Бугданом, как бы сам с собой разговаривал, когда разговаривал с Пичхулой, опять-таки сам с собой разговаривал. И Григор был Григором, и Пичхула был Григором. И все люди для Григора были единым существом. У Григора душа нараспашку, сам до конца раскрывался и у других все выпытывал. Поверял им свои сомнения, рассказывал о слабостях и грешках своих, всю душу выскребывал и — наружу… Когда же ему казалось, что собеседник знает его лучше, чем он думал, Григор втягивал его в себя, чтобы он, этот другой человек, обосновался в нем… Какое-то странное чувство владело Григором: ему казалось, что, если он не откроется, если не обнажит свои слабости, свои сомнения и свою веру, не будет ему жизни. Скрывать свою сущность — боль, радость, порывы, мысли, опасения — значит уничтожать себя и взамен создавать другого человека. Но это уже видимость, а не человек, иллюзия, маска… Самого человека нет. И