- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (206) »
машины…
Включив мотор, он сперва подал назад, потом, к моему великому удивлению, развернулся кузовом к подъему. В тот же миг, до предела прибавив газу, он с места рванул машину и повел ее задним ходом вверх по крутому обледенелому склону.
Все с острым интересом наблюдали за происходящим. Медленно, но упорно преодолевала машина подъем. Еще немного — и она оказалась на вершине.
Все мы с радостными возгласами стремглав бросились к ней.
Дверца кабины распахнулась, и на землю спрыгнул полковник. Я глянул на него да так и обмер от неожиданности: передо мной стоял Георгий Хведурели!
Мы крепко обнялись.
Он отдал несколько коротких приказаний и отвел меня в сторону.
Примеру Хведурели последовали водители остальных машин. Вскоре от пробки внизу не осталось и следа. Секрет приема Хведурели, как он тут же мне объяснил, заключался в том, что мощность машины при заднем ходе намного превышает обычную.
Мы с ним едва успели перекинуться несколькими словами — оба очень спешили, надо было, говоря языком артиллеристов, сопровождать пехоту «огнем и колесами».
После того я опять надолго потерял его из виду. Правда, краем уха слышал, что он участвовал в освобождении Прибалтики, затем воевал в Восточной Пруссии.
Война была уж давно окончена, когда поздней осенью сорок шестого года меня, в ту пору офицера штаба Закавказского военного округа, направили в один из глухих уголков Азербайджана инспектировать артиллерийские учения, которые готовились провести на побережье Каспийского моря. Я прибыл ранним утром. Небо было затянуто лохматыми тучами. С моря дул пронизывающий ветер. Глазам моим предстала безотрадная, однообразная местность, похожая на пустыню. Песок, песок, песок, ни деревца, ни кустика, ни травинки. А еще дальше простирались свинцово-серые воды Каспия. Мелкие белогривые волны косматили его поверхность; точно так бывает на Куре, когда ветер дует против течения. Осматриваясь, я заметил рассеянные по этой пустыне небольшие строения с плоскими кровлями и белеными стенами. Зная, что в такую рань в штабе еще никого не будет, я решил немного прогуляться по берегу, потом пойти позавтракать и уже после этого повидаться с начальником учебных сборов. С моря несло запахом гниющих водорослей и нефти. Сердитое море, тошнотворный запах, унылый берег, неприветливое хмурое небо как-то сразу испортили мне настроение, навеяли грусть, нагнали скуку. У моря оставался я недолго — унылая местность, невыносимая вонь заставили меня поспешно ретироваться. Язык, говорят, до Киева доведет, довел он и меня до военторговской столовой. Это было сиротливо стоявшее одноэтажное здание с запыленными окнами и кусками облезлой фанеры, вставленной вместо стекол. «Для офицеров», — гласила вкривь и вкось намалеванная синей краской надпись на двери. Перед столовой расположилась целая свора бездомных собак. Сидя на задних лапах, бедняги неотрывно глядели на дверь. Смуглая буфетчица, с пышным бюстом и черными, как смоль, волосами, одетая в грязный белый халат, отвесила мне двести граммов черствого хлеба и кусочек сыра, налила стакан мутного чаю и с любезной улыбкой извинилась: больше, мол, у нас ничего нет. Я грыз черствый хлеб, когда в столовую кто-то вошел. Машинально глянув на посетителя, я не поверил глазам: это был Хведурели!.. Он мало походил на того блестящего офицера, каким я привык его видеть раньше. На нем был хотя и отлично сшитый, но изрядно поизносившийся китель. Белоснежный подворотничок, тоненьким кантиком оторачивающий ворот кителя, почти подпирал наметившийся двойной подбородок. Этот подбородок, так же как слегка заметная отвислость щек, придавали когда-то холеному лицу оттенок старческой дряблости. На его широкой груди пестрели семь рядов орденских планок. Да, он чуть располнел, отяжелел. А в глубине живых искристых глаз залегла печаль, в волосах проглядывала седина. Усы тоже были тронуты серебром. Кто знал его раньше, обязательно заметил бы в нем следы то ли усталости, то ли какой-то расслабленности. Мне тотчас же бросилось это в глаза, но для посторонних он был все еще красивым, молодцеватым, подтянутым и бравым молодым полковником. — Поседел ты, брат, — вырвалось у меня, когда после первых приветствий и объятий мы уселись за столик. — Ты тоже изменился, старина!.. — усмехнулся он и потрепал мои редеющие волосы. — Еще бы! Чего только мы не перевидели, чего только не пережили за это время! — А ты потихоньку догоняешь меня! — подмигнул он, указывая на две подполковничьи звезды на моих погонах. Я улыбаясь смотрел в его умные карие глаза, подернутые еле уловимой дымкой печали. Гвардии полковник Хведурели оказался начальником тех самых сборов офицеров-артиллеристов, которые мне надлежало инспектировать. Мы быстро управились с делами, горя нетерпением как можно скорее поговорить друг с другом по душам. Хведурели повел меня к себе. Он занимал небольшую комнату в том самом здании, где находился штаб сборов. Комната его скорее походила на больничную палату, чем на жилое помещение. Голые побеленные стены при малейшем соприкосновении с одеждой оставляли на ней следы мела, щелястый некрашеный пол, четыре расшатанных стула и небольшой стол с пожелтевшей клеенкой вместо скатерти, служивший одновременно и обеденным и письменным. На столе было размещено почти все нехитрое имущество полковника: на одной стороне посуда — несколько тарелок и пара алюминиевых кружек, покрытых марлей, на другой — книги. У противоположной стенки стояла железная кровать, аккуратно застеленная, и в изголовье ее — небольшой платяной шкаф. Вот и вся меблировка его жилища. Но из вещей лично ему принадлежал лишь один старый затасканный фибровый чемодан внушительных размеров. Чемодан лежал на некрашеном табурете в углу. В другом углу виднелось ведро, покрытое куском фанеры. У изголовья кровати висели пять выцветших газетных фотографий, наклеенных на картон. Самый верхний, снимок генерала Брусилова, я сразу же узнал. Чуть ниже, на одном уровне были прикреплены три фото: маршала Рокоссовского, маршала Говорова и маршала артиллерии Одинцова. И, наконец, последним, ниже всех, висел снимок молодцеватого офицера старой русской армии, по всей видимости, вырезанный еще из дореволюционной газеты. У офицера правая рука была перебинтована и висела на черной перевязи, а на груди виднелись два ордена святого Георгия. «Ротмистр Его Императорского Величества 44 драгунского нижегородского полка Георгиевский кавалер Захарий Хведурели», — гласила надпись, исполненная старинным шрифтом. Я
Война была уж давно окончена, когда поздней осенью сорок шестого года меня, в ту пору офицера штаба Закавказского военного округа, направили в один из глухих уголков Азербайджана инспектировать артиллерийские учения, которые готовились провести на побережье Каспийского моря. Я прибыл ранним утром. Небо было затянуто лохматыми тучами. С моря дул пронизывающий ветер. Глазам моим предстала безотрадная, однообразная местность, похожая на пустыню. Песок, песок, песок, ни деревца, ни кустика, ни травинки. А еще дальше простирались свинцово-серые воды Каспия. Мелкие белогривые волны косматили его поверхность; точно так бывает на Куре, когда ветер дует против течения. Осматриваясь, я заметил рассеянные по этой пустыне небольшие строения с плоскими кровлями и белеными стенами. Зная, что в такую рань в штабе еще никого не будет, я решил немного прогуляться по берегу, потом пойти позавтракать и уже после этого повидаться с начальником учебных сборов. С моря несло запахом гниющих водорослей и нефти. Сердитое море, тошнотворный запах, унылый берег, неприветливое хмурое небо как-то сразу испортили мне настроение, навеяли грусть, нагнали скуку. У моря оставался я недолго — унылая местность, невыносимая вонь заставили меня поспешно ретироваться. Язык, говорят, до Киева доведет, довел он и меня до военторговской столовой. Это было сиротливо стоявшее одноэтажное здание с запыленными окнами и кусками облезлой фанеры, вставленной вместо стекол. «Для офицеров», — гласила вкривь и вкось намалеванная синей краской надпись на двери. Перед столовой расположилась целая свора бездомных собак. Сидя на задних лапах, бедняги неотрывно глядели на дверь. Смуглая буфетчица, с пышным бюстом и черными, как смоль, волосами, одетая в грязный белый халат, отвесила мне двести граммов черствого хлеба и кусочек сыра, налила стакан мутного чаю и с любезной улыбкой извинилась: больше, мол, у нас ничего нет. Я грыз черствый хлеб, когда в столовую кто-то вошел. Машинально глянув на посетителя, я не поверил глазам: это был Хведурели!.. Он мало походил на того блестящего офицера, каким я привык его видеть раньше. На нем был хотя и отлично сшитый, но изрядно поизносившийся китель. Белоснежный подворотничок, тоненьким кантиком оторачивающий ворот кителя, почти подпирал наметившийся двойной подбородок. Этот подбородок, так же как слегка заметная отвислость щек, придавали когда-то холеному лицу оттенок старческой дряблости. На его широкой груди пестрели семь рядов орденских планок. Да, он чуть располнел, отяжелел. А в глубине живых искристых глаз залегла печаль, в волосах проглядывала седина. Усы тоже были тронуты серебром. Кто знал его раньше, обязательно заметил бы в нем следы то ли усталости, то ли какой-то расслабленности. Мне тотчас же бросилось это в глаза, но для посторонних он был все еще красивым, молодцеватым, подтянутым и бравым молодым полковником. — Поседел ты, брат, — вырвалось у меня, когда после первых приветствий и объятий мы уселись за столик. — Ты тоже изменился, старина!.. — усмехнулся он и потрепал мои редеющие волосы. — Еще бы! Чего только мы не перевидели, чего только не пережили за это время! — А ты потихоньку догоняешь меня! — подмигнул он, указывая на две подполковничьи звезды на моих погонах. Я улыбаясь смотрел в его умные карие глаза, подернутые еле уловимой дымкой печали. Гвардии полковник Хведурели оказался начальником тех самых сборов офицеров-артиллеристов, которые мне надлежало инспектировать. Мы быстро управились с делами, горя нетерпением как можно скорее поговорить друг с другом по душам. Хведурели повел меня к себе. Он занимал небольшую комнату в том самом здании, где находился штаб сборов. Комната его скорее походила на больничную палату, чем на жилое помещение. Голые побеленные стены при малейшем соприкосновении с одеждой оставляли на ней следы мела, щелястый некрашеный пол, четыре расшатанных стула и небольшой стол с пожелтевшей клеенкой вместо скатерти, служивший одновременно и обеденным и письменным. На столе было размещено почти все нехитрое имущество полковника: на одной стороне посуда — несколько тарелок и пара алюминиевых кружек, покрытых марлей, на другой — книги. У противоположной стенки стояла железная кровать, аккуратно застеленная, и в изголовье ее — небольшой платяной шкаф. Вот и вся меблировка его жилища. Но из вещей лично ему принадлежал лишь один старый затасканный фибровый чемодан внушительных размеров. Чемодан лежал на некрашеном табурете в углу. В другом углу виднелось ведро, покрытое куском фанеры. У изголовья кровати висели пять выцветших газетных фотографий, наклеенных на картон. Самый верхний, снимок генерала Брусилова, я сразу же узнал. Чуть ниже, на одном уровне были прикреплены три фото: маршала Рокоссовского, маршала Говорова и маршала артиллерии Одинцова. И, наконец, последним, ниже всех, висел снимок молодцеватого офицера старой русской армии, по всей видимости, вырезанный еще из дореволюционной газеты. У офицера правая рука была перебинтована и висела на черной перевязи, а на груди виднелись два ордена святого Георгия. «Ротмистр Его Императорского Величества 44 драгунского нижегородского полка Георгиевский кавалер Захарий Хведурели», — гласила надпись, исполненная старинным шрифтом. Я
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (206) »