Литвек - электронная библиотека >> Светлана Павловна Шенбрунн >> Современная проза >> Пилюли счастья >> страница 91
закопченном шнуре над разбухшим до вселенских масштабов развалом коммунального хлама. Хилое блокадное дитя, хватаясь иссохшей ручонкой за попадающиеся навстречу предметы, пробирается из комнаты в кухню. Привычный ежедневный маршрут — в облаке керосинного чада, вдоль липких от грязи и сырости стен. Умильная картина!

Мальчик замурзанный и посинелый от холода. С запиской в ручонке — подайте грошик. Копеечку какую-нибудь, выигрышный билетик. Нельзя, миленький, невозможно! Ведь если подать тебе этот грошик, так и вся фабула улетучится. Не останется ничего… За что же тогда жалеть бедного Макара? Нет, заботливый и участливый автор иначе решил нашу участь, давно все обдумал и последнюю черту подвел окончательно: если и отпустит единоразово на счастливую прогулку на острова, то лишь затем, чтобы после яснее указать на отставшую подошву и бедную матушку… Нет, нипочем не допустит никакого облегчения — проследит, позаботится, как вручить тебе насморк и желтый дом…

Дитя явилось, чтоб вступить в права наследства. Надеялось избежать, позабыть и отречься, но не посмело. Некий голос предостерег: не вздумай отрекаться. Если и ты отречешься, то что же от всех нас останется, кроме капли расплавленного олова?..

Только с кем же тут обсудить договор, вступить в переговоры? Ни единой живой души… Неужели и вправду городские власти затеяли капитальный ремонт? Тогда почему же не потрудились выкинуть весь этот мусор? Ведь нужно же и паркет привести наконец в порядок…


Мама сидит на кровати, отец широкими твердыми шагами меряет пространство от двери до стола и обратно — шумно вздыхает, словно собирается приступить к какому-то важному разговору, да все не решается. В руке пожелтевший, мелко исписанный листок. Останавливается наконец посреди комнаты, кидает листок на стол и пришлепывает ладонью.

— Откуда это у нас? Кто это мог оставить?

— Что, Сереженька? — любопытствует мама.

— Эту контру!

— Покажи-ка, — просит мама и, не выдержав, сама поднимается и заглядывает в листок. — А, ну ты бы сразу спросил! Я думаю, это Гриша Немировский. Помнишь его? Ну, как же — мой земляк. Работал журналистом в нашей областной газете.

— Журналистом? — не верит отец. — Да как же советский журналист может писать такие вещи?

— Не преувеличивай, — машет мама рукой, — ты что, не знаешь? — были всякие перегибы. Партия сама признала. То правые уклоны, то левые уклоны. Между прочим, все утверждали, что Гриша очень талантливый парень. Знаешь, он был немного влюблен в меня. Посвящал мне стихи. Однажды написал целую поэму. — Она тихонько смеется, берет крамольный листок в руки и принимается читать вслух: — Ну да, конечно… Петербургская злая ночь… Я один, и перо в руке…

Отец слушает, насупившись.

— Это он сочинил, когда мы жили в Житомире. Ну, конечно, это его почерк. Я уверена. Такой был ужасный выдумщик!

Темно-коричневое трикотажное платье замечательно идет к ее пышным рыжеватым волосам. Она бодрая, молодая, подтянутая, уверенная в себе. А отец… Отец в общем-то такой, как обычно: невеселый и молчаливый.

— Наверно, вложил в мои конспекты, — размышляет мама. — Чтобы я после дома нашла и прочитала. Вот чудак! Он, между прочим, перед войной был весьма известен. Сережа, неужели ты не помнишь? Ты должен помнить. Поэт и журналист — Григорий Немировский! Его дедушка действительно был из Немирова.

— При чем тут дедушка! — злится отец.

— Ах, мой дорогой! — кокетничает мама и лукаво прищуривается. — Ты потрясающе наивен. Абсолютнейший младенец! Не все же девичьи секреты открываются мужьям! — Но вдруг умолкает и задумывается. — Ты знаешь, он ведь погиб на фронте, не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом. Так что все это уже не имеет никакого значения…

— Ну нет! — говорит отец. — Тут-то ты определенно ошибаешься. Именно теперь это все приобретает особенное значение.

Я подхожу к окну и выглядываю наружу. Улица — весенняя улица, тихая и влажная, ни людей, ни машин. Не проведенная по линейке, как большинство ленинградских проспектов, а изящно, томно изогнувшаяся вдоль набережной. Кроны деревьев почти касаются окна, клейкий запах только что лопнувших почек… Я вдыхаю этот запах, цепенею, задыхаюсь от него, падаю грудью на подоконник и заливаюсь слезами.

А когда отрываюсь наконец от окна, не вижу уже ни буфета, ни маминой кровати, вообще ничего… Комната пуста и еле освещена уличным фонарем. В углу, за отцовским столом, разместились трое. Темные капюшоны надвинуты на глаза. Напрасно, напрасно они пытаются спрятаться, я все равно узнала их. Кто же их не знает? Три величавые фигуры, три мужа, вершащих грозный беспристрастный суд.

— Вам предоставляется право последнего желания, — возвещает сидящий в середине.

Желания?..

— Ну, что же вы? Пожелайте же чего-нибудь, — настаивает елейным голоском его сосед справа.

— Не стесняйтесь! — подбадривает третий. — Ведь чего-нибудь вы, надо думать, желаете? Все чего-нибудь желают…

— Да, — отвечаю я. — Желаю. Верните мне эту комнату.

— Эту комнату? Только и всего? — доносится едкий смешок из-под левого капюшона. — А больше ничего?

— Больше? — удивляюсь я, слегка отступаю назад и вновь обвожу пустую комнату долгим недоуменным взглядом. — Нет, больше ничего… Да и этого, собственно… — То ли из-за их присутствия, то ли по какой-то иной причине комната вдруг становится совершенно чужой и ненужной. Совершенно бессмысленной и неважной. — Нет, больше ничего. Да и этого… не надо. Вот только, если уж так получилось… Если вы все равно… Если уж, как говорится, довелось повстречаться… Меня это давно смущает — насчет мундира, помните, пуговки?

— Не помню! — отшатывается он. — Не помню никакого мундира и никаких пуговок!

— Ну как же — я это сто раз читала, можно сказать, наизусть выучила. У меня мама больная была, без ног — то есть ноги-то были, да распухли, как ведра, не могла ходить, я около нее сидела, вот тут как раз ее кровать стояла, у этой стены… Она любила, чтобы я читала. Особенно в последний год, когда уже совсем не вставала. Не только ноги, совсем уже вся разбухла. Знаете, отвар из еловых игл… Я рассказывала… Вредное зелье. Кто-то постановил, чтобы пить, дескать, в этих еловых иглах все необходимые человеку витамины. Наверно, даже не врач, чиновник какой-нибудь — чтобы хоть бы видимость была какой-то помощи. Может, он и не виноват — не особенно виноват. Я его не осуждаю, он, наверно, так рассуждал: все равно им помирать, так пусть хоть надежда у них останется, хоть мнимая, а все же согреет… Не сердитесь, но эта сцена, с мундиром… Такое впечатление, что вы это нарочно утрировали — чтобы