хочет, чтобы критик правильно понял его книгу — то есть так, как ее понимает сам писатель. Это три.
А если критик нашел в тексте поводы для похвал, которых писатель и сам доселе не прозревал, — это уже хай-класс.
Писатель хочет от критика объективности, аналитичности, желания понять гениальный авторский замысел и блестящий стиль: суда над собой, но только по тем законам, которые автор сам себе установил. Большой, значит, человеческой справедливости.
Чего хочет критик?
Чтобы писатель знал свой шесток: уже выродил? так не кудахтай, мы приняли чадо: функция выполнена, мавр сделал свое дело, выход Яго, и еще на сцену двоих с носилками.
Критик понимает, что писатель — существо сероватое, малообразованное, амбициозное и нервное, на собственном произведении зашорен, крыша набок, в голове таракан, и в большую литературу он войдет либо признанием критика, либо за верблюдом сквозь игольное ушко, причем по малознанию полагает верблюда именно скотом горбатым, а не причальным канатом.
Что делает писатель? Телодвижения разные, желая предъявить себя в прельстительной форме. Фанфар заискивает, жлоб.
А работа критика сродни работе театрального режиссера: на пьесу в общем плевать — а надо такой спектакль поставить, чтоб ахнули: во талант! что нашел, углядел, понял! а подал как! Критик индуцирует самостоятельное эхо: не препаратор он, а имиджмейкер. Причем собственного имиджа.
И мы имеем литературу отдельно от «литературного процесса».
Приглашение к мятежу
…Потерпев фиаско в жанре критики, лейтенант решил обратиться к прозе. (Примечательно, что обычная эволюция малоудачливого литератора носит обратный характер.) У него созрел замысел написания романа, посвященного событиям на «Авроре» в 1999 году. Следующий отрывок является главой этой ненаписанной эпопеи.
Действие происходит в июне-июле: период подготовки крейсера к походу. Очевидно, следует представить себе командира корабля каперанга Ольховского и старшего помощника Колчина (корабельная кличка Колчак), беседующих в каюте одного из них.
Остается открытым вопрос о степени документальности главы. Является ли их разговор подслушанным (такой метод сбора материала естествен для начинающих прозаиков) или лейтенант вложил в уста своего начальства собственные мысли? Автор клялся, что забыл эту подробность — в сущности, не важную с точки зрения искусства.
Вообще мысль о восстании дремлет в любой голове за дверью с табличкой: «Не будить. Нереальность». Иногда она начинает ворочаться и скрестись, но если только искушение приоткрывает щелку — тут же выскакивает на оперативный простор и присоединяет к себе все, с чем соприкасается, превращаясь в постройке конструкции деталей, эмоций и аргументов в оформленную мечту. И тогда при ее контакте с мышлением кипит наш разум возмущенный. Если точка кипения достаточно высока — он вести готов нас куда-нибудь, да подальше, в качестве ведущей силы теряя свои первоначальные разумные свойства.
Русский характер долготерпелив, разум достигает стадии кипения мучительно долго и трудно, и в конце концов начинания, вознесшиеся мощно, теряя имя разумных, вершат свой ход в бессмысленном бунте.
Примерно к такому выводу пришли за разговором командир со старпомом. Сопутствующие подробности — бутылку, пепельницу и ненормированную лексику — можно без ущерба для повествования опустить. Рассуждали о восстании, отличающемся в России безнадежной бестолковостью.
— Каков порядок — таково и восстание, — морщился Ольховский.
— Лейтенант Шмидт, — презрительно продолжал Колчак, — это позорное пятно на истории русского флота. Тридцативосьмилетний торговый капитан, призванный на службу во время русско-японской войны. Казалось бы, зрелый разумный человек. Свихнуться от боевых впечатлений не мог — поставили командиром на тихо гниющий в ремонте полуразобранный «Очаков»…
— Вот только не говори мне, что командовать заштатным разукомплектованным кораблем полезно для нервов, — желчно перебил Ольховский. — На боевом корабле ты при деле, а вот когда в службе не видится вовсе никакого смысла — оно, может, со стороны и спокойнее кажется, а внутренне ото всей этой мутотени только звереешь.
— Озверение — еще не повод, чтобы красть судовую казну!
— А?
— На! Адвокат… Ведь с чего все началось? Ревизия обнаружила, что корабельная казна пуста! Кто за нее отвечает? Командир лично ведает. Что заявляет командир на следствии? Какой-то дикий детский лепет: он катался по городу на велосипеде, а кассу держал при себе — для сохранности: в портфеле, на руль повесил, ты понял, и как-то случайно потерял. Уронил! Шизофрения!.. Обман зрения, провалы в памяти!.. Начинают выяснять, когда там были деньги в последний раз: выясняется, что перед его последней поездкой к любовнице в Киев. Прелесть!
— Роман в письмах… — хмыкнул Ольховский.
— Да-да: дорогие сердцу письма, священные реликвии любви, лежали в том же ценнейшем портфеле, и поскольку он ни за что не расстался бы с ними, это выдвигается как аргумент в защиту того, что портфель потерялся случайно!
Неслыханно, невозможно. Не было такого случая, чтобы офицер флота украл на корабле…
— Святые времена.
— …денежный ящик опечатывается командирской печатью.
Флотская ревизия передает дело по команде. Командующий дело закрывает своей властью и передает в суд офицерской чести. Собирается суд офицерской чести и выслушивает нелепицы и клятвы Шмидта. И постановляет: минимум, что можно сделать — не для спасения чести, по чести надо застрелиться, но хоть для какого-то поддержания приличий, — это Шмидту самому подать рапорт об увольнении с флота.
Рапорт подписан, и Шмидт поселяется пока на своей береговой квартире. (Заметь — и денег на приличное чину жилье офицеру хватало!)
А в проигравшей тем временем войну стране социалистам не терпится делать скорей революцию. Ломать — не строить. Сытые и хлопающие к обеду чарку матросы «Очакова», разболтавшиеся под командой либерального Шмидта, столь занятого своими любовными и денежными делами, устраивают себе в качестве ночного клуба судовой комитет. Сами, значить, эта, править будем! Пролетарий-матрос важнее дармоеда-офицера! Вот тока беда — править ни хрена не получацца. А кого б нам, робяты, позвать? А позовем-ка мы нашего Петьку, Петра Петровича то есть, — он человек добрый, понимающий и на фоне офицерья в доску свой. Классово, конечно, чужд, но пока как раз пригодится. Слушали-постановили, вынесли резолюцию… у-у, суки, откуда еще все пошло: начинаем восстание, все к нам присоединяются, и выйдет отличная новая жизнь.