Литвек - электронная библиотека >> Автор неизвестен >> Философия >> О религии Льва Толстого >> страница 3
раздавались заповеди блаженства, учение о прощении обид, о неосуждении, о непротивлении злом.

Заслуживает упоминания при этом, что в конечном идеале с Толстым совпадает здесь не кто иной, как Достоевский, убежденный государственник, а равно и Вл. С. Соловьев, несмотря на его энергичную полемику с толстовством, насколько оба они становятся на безусловно-религиозную, а не на исторически-относительную почву. Достоевский в «Братьях Карамазовых» (в главе «о церковном суде» устами Ивана и старцев) рисует идеал церковного анархизма, полного растворения и упразднения государства и права в атмосфере церковной любви и единения. Соловьев же последним в истории представителем государственности, всемирным императором, делает в «Трех разговорах» Антихриста, чем приводится к религиозному абсурду все государственное начало, раз оно способно сделаться прямым орудием Антихриста. Христианство в своей истории облеклось, к худу ли, или к добру, тяжелыми доспехами государственности или, лучше сказать, оно приняло на себя эти старые, языческие еще, доспехи, лишь начертав на них крест. Однако в своих наиболее интимных и глубоких чувствах оно остается все-таки вне-государственно, начиная от Апокалипсиса и первых христиан (о которых недаром говорил государственник-патриот Цельс, что, если бы все стали христианами, государство сделалось бы добычей варваров), продолжая пустынниками Египта, Сирии, Палестины, Франциском и западным монашеством, нашими русскими пустынниками, странниками, юродивыми, «Божьими людьми». И этого не выдумал Толстой, а только по-своему применил это наблюдение в своей практической программе неделания и неучастия. В своем стремлении к опрощению он страшно упростил и эту жизненную задачу, а потому не в силах оказался ее разрешить, ибо разрубить узел не значит его распутать. Но все-таки вопрос так и остается вопросом для мыслящих христиан, для религиозной совести.

Наибольшую религиозную непререкаемость имеет, однако, другой мотив учения Л. Н. Толстого — его обращение к личной совести и к личной ответственности каждого. В механизме культуры с ее вещным характером и люди рассматриваются лишь в свете вещной закономерности. Они и сами, наконец, начинают верить этому и считать себя за вещи, сделанные каким-то безличным мастером — силою вещей. Нужно заставить человека освободиться от этого марева, почувствовав свою духовную личность, свободную и потому ответственную пред Богом. Это есть то, что можно назвать духовным рождением личности, и что происходит на самом пороге духовной жизни. Религиозному пробуждению в нашей среде, скованной духовным параличом мнимой культурности, могущественно содействовал Толстой, и столько же своей проповедью, сколько и обаянием своей личности. Вот в каком смысле он, на этот раз в полном согласии и с церковным христианством, является проповедником «личного самоусовершенствования».

На вопрос о религиозном смысле культуры Толстой ответил отрицательно: культура есть зло, ибо отвлекает от «единого на потребу» и представляет собою в действительности лишь служение пороку, тщеславию, лжи, сплошное идолопоклонство. И потому надо духовно извергнуть из себя культуру и внешне от нее освободиться. Отсюда толстовская проповедь опрощения, неделания, неучастия, вообще всяких не. Чтобы правильно оценить эту мысль, надо различить в ней два момента: общерелигиозный и чисто толстовский. Душа человека дороже целого мира, и в сравнении с жизнью души не существует никаких безусловных ценностей, все они должны быть взвешиваемы пред религиозной совестью. Однако этим еще не предрешается то отрицание культуры, которое находим у Толстого. Оно связано с отрицанием истории как совокупного творчества людей и с религиозным индивидуализмом, проистекающим из его отвержения идеи Церкви. Единственною реальностью здесь являются лишь отдельные души с тем, что в них совершается; между ними не признается ни мистического, ни исторического единства вне чисто этического общения. При таком воззрении нет места пониманию культуры как совокупного и преемственного творчества людей, отверждающегося в культурной традиции, в хозяйственной и государственной жизни. И вот на титанически поставленный вопрос получается невероятной упрощенности ответ. Как это несоответствие понять? Здесь в душе Толстого обнажается иная порода и наряду с религиозной проявляется совсем другая стихия народной души, в противоречии и в причудливом соединении с первой. Это стихия нигилистическая и анархическая, наследие степного кочевья и вольницы, задержанная аморфность. Она особенно сильна в нашей интеллигенции, но она сильна также и в Толстом, и именно на этом пункте встретились и соприкоснулись они. И, странным образом соединяясь и чередуясь, обе эти столь чуждые и различные стихии одновременно окрашивают собой учение Толстого о культуре.

Пред Толстым во всю его долгую жизнь стоял один чисто русский вопрос: «что делать?» как праведно жить? Отсюда проистекает та сторона его писательской деятельности, в которой выразилось его нравственное служение и религиозное призвание — быть голосом общественной совести. За последние десятилетия не было выдающегося события русской жизни, на которое он, худо ли, хорошо ли, не отозвался бы словом или делом. Однако не всегда достаточно взвешивают, чего стоят эти отклики тому сердцу, из которого они вырываются. Но и в них большею частью тоже отражалась двойственность и противоречивость стихий, боровшихся в самом Толстом, иногда они более будоражили и волновали совесть, нежели ее проясняли. Бичующие слова его часто бывали мучительны для совести, но ведь об известных вещах и надо мучиться, и правда часто бывает мучительна. И в этой власти будить засыпающую совесть заключается то, что объединяет в положительном отношении к Толстому многих людей разных вер и разных настроений.

Однако преклонение пред мощным обличителем неправды идет у многих и дальше. За последнее время входит в обычай сопоставлять Толстого с основателями великих исторических религий. Подобные сопоставления являются глубоко ошибочными, это даже не преувеличение, а просто ложь. Толстой есть религиозный искатель, который всецело поглощен интересами религии и заражает ими всех, попадающих в сферу его влияния. Но ему самому дано было знать тревогу исканий гораздо больше, нежели покой и радость религиозной жизни, тихого роста души на недвижной основе. Он не пророк и не святой, он только великий искатель, которому свойственно однако все человеческое и «слишком человеческое», с исключительными подъемами, но и с очевидными слабостями и