Литвек - электронная библиотека >> Джордж Оруэлл >> Критика и др. >> Джордж Оруэлл. В двух томах. Том 2: Эссе, статьи, рецензии >> страница 2
избавится от воздействия ранних влияний, то тем самым убьет в себе импульс к творчеству. Не считая необходимости зарабатывать на жизнь, я бы выделил четыре основных мотива, заставляющих писать, по крайней мере писать прозу. В разной степени они присутствуют в каждом писателе, хотя соотношение их у любого пишущего время от времени меняется в зависимости от атмосферы, в которой он живет. Мотивы эти таковы:

1. Чистый эгоизм. Жажда выглядеть умнее, желание, чтобы о тебе говорили, помнили после смерти, стремление превзойти тех взрослых, которые унижали тебя в детстве, и т. д. и т. п. Лицемерием было бы не считать это мотивом. Это мотив, и очень сильный. Писатели делят это чувство с учеными, художниками, политиками, адвокатами, воинами, процветающими бизнесменами, короче, со всем верхним слоем человеческого общества. Огромные массы человеческих существ, в общем, не самолюбивы. Примерно после тридцати лет они утрачивают личные амбиции (а чаще всего почти совсем теряют ощущение индивидуальности) и живут в основном для других или мало-помалу задыхаются от нудной работы. Но среди них всегда есть меньшинство одаренных, упрямых людей, которые полны решимости прожить собственные жизни до конца, и писатели принадлежат именно к этому типу. Я бы сказал, что серьезные писатели в целом более тщеславны и эгоцентричны, чем журналисты, хотя и менее заинтересованы в деньгах.

2. Эстетический экстаз. Восприятие красоты мира или, с другой стороны, красоты слов, их точной организации. Способность получить удовольствие от воздействия одного звука на другой, радость от крепости хорошей прозы, от ритма великолепного рассказа. Желание, наконец, разделить опыт человечества, который ты считаешь ценным и который, с твоей точки зрения, не должен пропасть. Эстетический мотив очень слаб у многих писателей, но даже у памфлетиста или составителя учебника есть излюбленные словечки и фразы, которые он предпочитает без видимой утилитарной причины, а иногда писатель испытывает особую любовь к рисунку типографского шрифта, к ширине полей и т. п. То есть все книги из тех, что уровнем выше железнодорожного справочника, уже не свободны от эстетических соображений.

3. Исторический импульс. Желание видеть вещи и события такими, каковы они есть, искать правдивые факты и сохранять их для потомства.

4. Политическая цель (мы используем слово «политическая» в самом широком смысле из всех возможных). Желание подтолкнуть мир в определенном направлении, изменить мысли людей относительно того общества, к какому они должны стремиться. И снова: ни одна книга не может быть абсолютно свободна от политической тенденции. Ведь даже мнение, что искусство не должно иметь ничего общего с политикой, уже является политической позицией.

Нетрудно увидеть, как эти мотивы противоборствуют, как передаются они от человека к человеку, от эпохи к эпохе. Я по природе (если называть природой то, чем становится человек, когда впервые начинает считать себя взрослым) тот, в ком три первых мотива должны бы перевешивать четвертый. В мирное и благополучное время я мог бы писать витиеватые или просто описательные книги и мог бы остаться почти в неведении о своих политических привязанностях. Случилось же так, что я вынужден был стать чем-то вроде памфлетиста. Сначала пять лет я занимался неподходящим делом (служил в индийской имперской полиции в Бирме), а потом пережил бедность и ощущение полного провала. Это разожгло свойственную мне ненависть к власти и заставило меня впервые осознать в полной мере существование трудящихся классов, а работа в Бирме дала мне случай разобраться в природе империализма. Разумеется, этого опыта было мало, чтобы у меня сложилась четкая политическая ориентация. Потом пришел Гитлер, разразилась гражданская война в Испании и т. д. К концу 1935 года я все еще не мог принять окончательного решения. Помню небольшое стихотворение, которое выражало вставшую передо мной дилемму:

Священником я мог бы стать
Две сотни лет назад.
Пугал бы адом прихожан,
Имел бы дом и сад.
Но в злое время я рожден,
Где райской нет красы.
К тому ж прелат быть должен брит,
А у меня — усы.
Бывала, впрочем, иногда
Жизнь как счастливый сон.
Тревоги прятал я свои
Под сень зеленых крон.
Невежды, жили мы в мечтах.
Теперь — весь мир иной.
А вот тогда — пел дрозд в саду,
Миря врага со мной.
Девичий стан, и абрикос,
Плеск рыбы по весне,
Лёт уток утром, бег коня —
Все это — лишь во сне.
Но нынче сны запрещены,
Таим мы жар души,
И металлических коней
Седлают крепыши.
Как жалкий червь, как евнух я,
Не пущенный в гарем.
Я и прелат, и комиссар,
Иду, и пью, и ем.
По радио меня зовет
К победам комиссар,
Ну а прелат — он мне сулит
Земной, надежный дар.
Воздушный замок снился мне…
В явь вылились мечты.
Я в этом времени — чужой.
А Смит? А Джонс? А ты?[3]
Испанская война и другие события 1936—1937 годов нарушили во мне равновесие; с тех пор я уже знал, где мое место. Каждая всерьез написанная мною с 1936 года строка прямо или косвенно была против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимал. В дни вроде наших нелепо, мне кажется, думать, что кто-либо сможет избежать подобных тем. Каждый, под тем или иным соусом, пишет о них. Вопрос заключается лишь в том, какую сторону принимаешь и каким подходам следуешь. И чем больше ты осознаешь свои политические пристрастия, тем больше у тебя возможностей действовать политическими средствами, не принося при этом в жертву свою эстетическую и интеллектуальную целостность.

Чего я больше всего желал последние десять лет, так это превратить политическую литературу в искусство. Исходный рубеж для меня всегда ощущение причастности, чувство несправедливости. И когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: «Хочу создать произведение искусства». Я пишу ее потому, что есть какая-то ложь, которую я должен разоблачить, какой-то факт, к которому надо привлечь внимание, и главная моя забота — постараться, чтобы меня услышали. Но я не мог бы написать книгу или