Литвек - электронная библиотека >> Игорь Алексеевич Адамацкий >> Современная проза >> Натюрморт с женщиной >> страница 13
могут проявиться во вседневном преодолении условия для их проявления.

— О чем ты думаешь? — спросила Тамара.

— Так, что-то смешное и странное, — тихо улыбнулся Егор. — Про стихию таланта. Про людей, которые пытаются заключить стихию в придуманные ими рамки и правила. Про чудеса, которых становится все меньше. Все мысли — как шепот в полумраке. И важным кажется, и не разберешь.

— Чудеса встречаются все реже, — согласилась она. — Чудо-камень в воду повседневности. Слишком красиво, — вздохнула она. — Слишком красивое — самое дешевое, потому что никому не принадлежит.

Егор отпил из стакана и поставил его на стол, вино в стакане покачивалось, на дне, ближе к скатерти, оно было кофейного цвета.

— Понятно. Вино жизни принадлежит всем, а черный хлеб искусства каждый добывает сам.

— Вино выдыхается, — улыбнулась она, — а хлеб, даже черствый, — все равно хлеб. Это уже будет сухарь. Читай. Раз уж мы знаем, в чем там дело, остается только техника исполнения.

Егор вздохнул, расправил на коленях рукопись и начал читать.

Он читал скованно, со стыдом за написанное, оно казалось хуже, чем прежде, и напрягался в ожидании насмешливых замечаний, он сам просил ее быть беспощадной, но она слушала со вниманием и доброжелательно, над некоторыми фразами улыбалась, но, как и в ресторане, чтобы лучше слышать, отодвигалась, уходила в далекую перспективу, куда несильные слова не достигают.

«Жизнь должна быть ясной. Резкой, определенной, четкой. Ясной и горькой, как вкус весенних почек на деревьях. Легкой и едкой, как дым от костра. Ее нужно открывать, как окно солнечным утром. Или как открывают морщины у глаз и седину в висках. Это тоже открытие. Жизнь и должна быть открытием, цепью открытий, резких, внезапных, непредвиденных. Нужно только самому быть открытым и уметь выстоять. Не оправдываться и не оправдывать. Вчера ты открыл, что можешь промолчать, когда при тебе лгут. Завтра ты откроешь, что ничего не изменится, если ты сам станешь говорить не то, что думаешь. А послезавтра тебе и открывать ничего не придется, потому что все, что с тобой произойдет, было ясно с самого начала. Потому что жизнь должна быть ясной. Резкой, определенной, четкой. И четкость ты полюбишь больше всего на свете, потому что она избавляет от необходимости думать…

Никто не мог бы сказать, куда и зачем они летят ранним утром. Внизу под самолетом плыли назад разорванные в клочья облака, серые и тяжелые, точно вата, пущенная по воде. Потом справа появилось солнце, вначале тусклое, радужное, как уличный фонарь в тумане. В самолете стало тепло. Женщина сняла с головы пестрый платок, плавно огладила волосы, расстегнула пальто, мельком взглянула в иллюминатор, где — на запад — было еще темно, и снова закрыла глаза. Она думала о том, как вернется домой из этой непредвиденной поездки, войдет в размеренный быт, не выходящий из стен квартиры, за дверью которой остается все, что может смутить покой и нарушить привычки, посягнуть на правила, сохраняющие тепло свежим, голову ясной, улыбку обаятельной, а взгляд проникновенным, — через день ванны с морской солью или хвойным экстрактом, по утрам гимнастика и прохладные обтирания, никаких крепких напитков на ночь, две сигареты в день и любовь дважды в неделю…

А он чувствовал себя раздвоенным, даже растроенным. Одна часть его сознания перебирала воспоминания в обратном порядке, отыскивая что-то неизменное, бывшее в начале их отношений, — первый взгляд, первое касание, первое полупризнание, — и все это только ему могло представиться трогательным, а со стороны, наверное, смешным и жалким, потому что юность осталась за пределами их отношений и они были уже зрелыми людьми, когда поступки совершаются с оглядкой. Другая часть его сознания забегала вперед, и он думал, что хорошо бы запастись для нее документами, чтобы получить как супругам отдельный номер в гостинице, но все равно как-нибудь устроится, и у них будет целый вечер, и можно обо всем поговорить, а потом будет целая ночь или часть ночи, и тогда не нужно будет ни говорить, ни думать. И еще кто-то третий со своим неизменным вопросом: а на кой черт тебе все это нужно?..»

В середине чтения он вдруг запнулся и замолчал, не поднимая головы: что-то неотвратимо надвигалось, как поезд во сне, и нужно было сделать усилие и в последний миг проснуться в горячем поту. Только что женщина была в своем далеке — в золотистом, голубом, омытая солнцем так, что даже тень ее казалась расплавленной, — и неожиданно возникла рядом, до растерянности близко, и он боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть ее неосторожным движением.

— Если ты хочешь, — сказала она.

Он придвинулся вместе с креслом, поднял голову — листы зашелестели, соскальзывая с колен, — и провалился в медовые, ставшие бездонными глаза. Как будто вступил на длинную доску, которая кончалась ничем, и свободный конец доски с каждым шагом подрагивал, раскачиваясь. Он притянул к себе ее тонкие плечи, прижался губами к мягкой шее.

— Да. Нет. Пусть. Конечно. О, господи, конечно. Никогда. Нет, ты никогда… Молчи. И еще сюда. Неправда. Всегда. Не говори. И я тоже. Боже мой, да-да-да…

Доска еще раскачивалась, но на ней никого не было.

Время пощадило их, оно погасло вместе с настольной лампой, и ничему не было ни конца, ни начала, пока все это не оборвалось…

* * *
— Когда у тебя день рождения? — спросила она.

— Сегодня в шесть утра.

— А я и забыла.

— Вруха. Ты все знаешь и помнишь.

— Я вспомнила стихотворение о таких, как ты. Слушай:

Люблю смотреть на баловней судьбы
Рождения тридцать седьмого года,
У них свое понятие борьбы,
Им всюду свет, и радость, и свобода.
Они живут, золы не вороша,
В них столько правды, что не видно смысла,
И вечная бессмертная душа
Болтается у них, как коромысло.
— Кто это?

— Не помню. Какая-то девочка. А я в этот день хочу тебе сделать подарок.

— Что подаришь?

— Себя.

* * *
Егор вернулся к себе поздно. Шторы на окне не были задернуты, и за окном на четырех углах строящегося дома висели на кронштейнах яркие лампы.

Павел Васильевич шевельнулся в постели.

Егор разделся и лег. А жизнь продолжается, продолжается, подумал он.

— Вы не спите? — спросил Павел Васильевич.

— Нет, — ответил Егор, ему не хотелось разговаривать, а просто лежать в темноте, ни о чем не думать, просто быть.

— А мне никак не уснуть ночью. — Павел Васильевич вздохнул, будто простонал. — Думаю: усну, а как жизнь без меня? Идет она или останавливается? А как со мной идет? Если я родился, значит, это для чего-нибудь