нужно? Хрен его знает. До сорока лет жил-жил, а как вырос, так и задумался — зачем? Вроде бы жил неплохо. Мотоцикл купил. Транзистор у дочки. А зачем все это? Вы не сердитесь на меня. Я ведь не за рассказ обиделся. Да и не про меня это. Разбередили вы меня. Растравили. Я что хочу сказать: вот живет человек, так работает, что отрывной календарь некогда почитать. И вроде все какие-то хлопоты, дела. Я так считаю: жизнь устроена плохо. Потому никакого простора для мысли не дает. А может, и думать вовсе не надо? Я слышал, другие как-то спасаются — марки собирают, фотографией занимаются, рыбок разводят или еще чем занимаются. Вроде вас. Я теперь понимаю, вы тоже спасаетесь. От страху все это — и любовь, и рассказы всякие, и разговоры. Может, и я не своим делом в жизни занимаюсь, а?
— Не огорчайтесь, — ответил Егор.
— Половина людей на свете заняты не своим делом. Может, это лучшая половина.
Они замолчали, Егор стал подремывать.
— А все же вы в рассказе накрутили, — заговорил Павел Васильевич. — Прямо как по телевизору. Коварство и любовь. Драма.
— Не драма, — сонно возразил Егор. — Комедия. Надо с конца читать.
— Кончик-то и не получился, — оживился Павел Васильевич. — Вот я, был бы писателем, знаете, одну правду писал бы. И про вас другой конец придумал. Я бы так написал, чтобы была зимняя дорога, вроде той, где мы с аэродрома ехали. Метель. Голые деревья. И вы — идете себе по дороге и думаете. Здорово, а? Из меня вышел бы писатель?
— Вышел бы. И пошел по одинокой дороге.
— А еще надо вам вслед пустить ворону. Чтобы каркала… А вы идете себе и не слушаете, что она каркает. Кар-р-р! Кар-р! Хорошо… Я бы всех своих людей, про которых писал, бросал бы на полдороге. Пусть сами выбираются, если жить не умеют… А уже в самом конце вы видите, что ворона не отстает, вы к ней поворачиваетесь и кулаком: я те, стерва, покаркаю. А она: кар-р-р!
* * *
Утром Павла Васильевича не было, он уехал поездом, проходившим через город в пять утра. А может, его и вовсе не было, этого смешного и по-своему неустроенного человека, а только оставленный им след, слабое воспоминание, такое далекое, что оно никому в отдельности не принадлежало.
Егор проснулся рано, когда в окно начал вползать серый неуверенный рассвет, проснулся и вспомнил, что Тамара через несколько часов улетает. В гостинице было спокойно и тихо, и также спокойно и тихо было у него в душе. Он чувствовал, что жизнь его — или это опять кажется? — постепенно, с трудом втискивается в какую-то жесткую форму и не становится от этого мельче, потому что пространство в этой форме будет занято не им самим. Он дотянулся до брюк, висевших на стуле, достал сигареты и закурил. Потом оделся, нашел в тумбочке два чайника, один никелированный темный полуведерный, второй поменьше, стеклянный, с наполовину отбитым крутым носиком, и с большим чайником не торопясь направился по коричневой дорожке в конец коридора. В комнате горничной уже гудел высокий кипятильник.
Вернувшись в номер, всыпал в заварной чайник полпачки индийского чая, залил кипятком, накрыл чайник газетами, положил сверху подушку, потом включил свет над умывальником у двери и посмотрел на себя в зеркало. За ночь лицо его не изменилось. Да и почему оно должно измениться, подумал он. Если ничего не произошло. Ни на лбу, ни у глаз не образовалось морщин и углы губ по-прежнему были опущены вниз.
Кто сказал, что после тридцати мы изменяем сами себе?
Он включил бритву и начал водить ею по щекам.
— Дорогой Павел Васильевич, — сказал он, перекрывая жужжание бритвы и представляя себе, как Павел Васильевич едет ночным поездом, не спит, потому что боится, что ночью жизнь пройдет без него, и смотрит в окно и видит свое отраженное лицо с толстыми щеками, а за окном темно, только бегут черные деревья и белый снег да изредка проскакивают тускло освещенные разъезды и полустанки, а у путей стоит дежурный, держит перед собой желтый фонарь и жмурится от поземки и ветра, поднятого поездом. — Жизнь неповторима, Павел Васильевич. И человек в этой жизни неповторим. И всего у него по одному разу: и рождение, и смерть, и любовь. Они мгновенны и необратимы. Только горя, отчаяния, тоски у человека так много, что оделяет он ими своих близких. А поэтому — держитесь. И не сдавайтесь. Главное — выстоять, и тогда жизнь будет то самое дело, каким стоит заниматься до конца дней. А впрочем, я — по-вашему — опять наврал.
Он побрился, окатил лицо холодной водой, крепко вытерся полотенцем, снова посмотрел на себя в зеркало и похлопал по щекам.
— И ты держись! — энергично сказал он. — Бороться и искать, найти и потерять. Чтоб вновь искать.
Он отошел от умывальника, застелил постель, смахнул со стола мусор, вымыл пепельницу, разложил натюрмортом на газете печенье, яблоки, несколько кусков серебристого колотого сахара, рядом поставил два тонких прозрачных стакана с красными полосками вдоль краев, потом отошел к двери, посмотрел, что получилось, снова вернулся, передвинул кресло, сел, ощущая удовольствие от возможности совершать простые действия, подумал, что впереди у него еще около недели, потому что он сумел договориться в школе, чтобы его подменили, и позвонил по телефону в соседний номер.
Тамара не спала, она в темноте нащупала у изголовья телефон и положила трубку на подушку на мокрое пятно под щекой. Было слышно ее легкое прерывистое дыхание.
— У тебя темно и ты еще в постели, — сказал Егор. — Тебе плохо.
— Да.
— Я могу тебе помочь?
— Нет, — выдохнула она. — Ты ничем не поможешь. И никто. Это само пройдет. Настроение. Какие-то нелепые страшные сны.
— Хочешь я приду и отгоню их? Я приготовил завтрак.
— Ты умница, милый, — горько улыбнулась она, — все непонятное сразу переводишь на понятное. Правильно. Тогда не так страшно.
— Так что же с тобой?
— Разное. И то, что я не хочу уезжать и хочу уехать как можно быстрее, чтобы уже не видеть тебя. И что я постепенно становлюсь старухой и тебе не понять, как это страшно. И что я люблю тебя. И что сейчас зима. И что я не спала и у меня болит голова. И что я вчера опять застудила придатки и этого тебе тоже не понять. И что я ненавижу свою работу и всех — тебя, себя, всех остальных. И что не могу держать себя в руках. И что все уже прошло-прошло-прошло и ничего уже не вернуть. И что жизнь — сплошная гнусность. И что ты глуп, если думаешь переделать что-то своими ненужными рассказами. Тебе довольно этого?
— Достаточно, — спокойно сказал Егор. — Так я жду тебя.
Когда они вышли из гостиницы, почти рассвело. Было морозно, и по улице вниз к памятнику сползал мертвенно-бледный туман. На аэродром их вез тот же молчаливый шофер, что и за день до