Литвек - электронная библиотека >> Марина Львовна Москвина >> Современная проза и др. >> Кентавр и Маруся >> страница 3
кувшинок становятся большими прямо на глазах. Лягушки поют, раздувают пузыри щек, заходятся соловьи.

И тут она сказала:

— Даже когда мы еще не были знакомы, я уже тебя знала и любила.

Она спрятала лицо у меня на груди, а я обнял ее и так крепко прижал к себе, с такой силой — она даже закричала. Кажется: «Дурак!» Но точно не «Идиот!» А потом тихо сказала: «Я хочу на тебя посмотреть». Тогда я выпустил ее из своих объятий, — рассказывал мне Ботик, — и быстренько скинул рубаху со штанами.

Маруся глядит на меня — ни жива, ни мертва, она ведь совсем не то имела в виду. А я застыл перед ней, в чем мать родила, весь объятый пламенем, руки у меня красные, горячие, энергией так и пышут. Что такое жизнь? Ничего не понимаю!

Ботик стоял, вдребезги пьяный от чарки, наполненной страстью, не зная никаких границ и преград, можно сказать, заполнил собой целое мироздание, весь разгорелся, словно финикийский бог солнца — Гелиогабал…

И в эту-то самую минуту — откуда ни возьмись — на него налетели шершни! Чудовищные шершни полосатые, гудящие, как люфтвафферы, резали распаленное пространство вокруг Ботика со скоростью звука, отскакивали и снова таранили. Он бросился бежать, ломая ветки, продираясь сквозь колючие заросли шиповника, но те упорно преследовали его, пока он не плюхнулся с головой в пруд.

Рой шершней кружил над прудом, казалось, их жуткое жужжание проникало через водную толщу. Ботик боялся нос высунуть, только пускал пузыри. Храбрая Маруся с ревом кинулась в воду, размахивая его штанами над головой, словно шашкой. Она была так страшна в этой битве, что шершни испугались и улетели.

Но Ботик все медлил и медлил всплывать. На дне он сразу же увяз в иле, глаза его начали привыкать к подводному полусумраку. Ласковая вода, синева, он стал оглядывать заросшие мхом валуны, ствол утонувшего дерева, с которым слились два тритона — и если б не гребни ящеров, и не пятнистое оранжевое брюхо, их было бы совсем не различить на черной набухшей коре…

Крупная улитка с завитой раковиной ползла, высунув широкую плоскую ногу и упираясь ею в грунт, вода плавно обтекала черешки кувшинок.

Неясные тени появлялись, скользили, исчезали в глубине, мягкий свет менял свои оттенки. В ушах стоял плеск, тихий рокот, какие-то обрывки разговоров, ворчание. В подводных колоколах паучьих гнезд серебрились воздушные пузырьки.

Над прудом горело солнце, его лучи, преломляясь, тянулись в этот призрачный мир сквозь болотную ряску. Маруся уставилась на водную пелену, покрытую рябью, ее отражение плясало и ломалось в зеркале пруда, сливаясь с облаками и стрекозами.

Вдруг ей показалось, что Ботик превратился в рыбу.

И правда, в мутной глубине сверкнул серебряный бок и чернильный глаз в радужной оболочке.

— А ну, превращайся обратно! — заорала Маруся. — А то я превращусь в птицу и улечу, и ты меня больше никогда не увидишь!

Ботик вынырнул, встряхнулся, забрал у нее свои штаны и двинулся к берегу.

На плече у него блестела серебряная чешуйка.


— Знаешь, какая девичья фамилия была у моей Маруси? — спрашивал меня Ботик. — Небесная. Маруся Небесная. Как тебе это нравится? Чистый ангел, дочь морского офицера, она родилась с золотой ложечкой во рту. И я — взъерошенный, косматый, со вздыбленной плотью, вздымающимся до небес членом, могучим и несгибаемым, крепким, как сталь. Я пылал такой страстью всепожирающей, что не мог ни думать, ни разговаривать, меня спросят, а я мычу в ответ, вот до чего дошел. Мы с ней бродили по Витебску, израненные своей любовью, сидели, обнявшись, на берегу Двины, смотрели, как идут баржи и плоты, покачиваясь, плывут под мостом. Иногда плоты врезались в опоры. Бревна трещали и становились дыбом, гребцы еле успевали увернуться. А мы целовались, целовались, забыв обо всем на свете.

От нее пахло лимоном и ванилью, в кондитерской на Задуновской у нас продавалось такое лимонное печенье. Стоило ей отойти от меня хоть на шаг, я всюду искал этот запах, нюх у меня обострился, а зрение стало сферическим, похоже, я возвращался в мир животных и дальше — по какому-то сияющему туннелю катился к началу мира, к божественной сердцевине нашего с ней существа.

Мы изнемогали от любви. В теле у меня гудело электричество, ты, наверно, знаешь это чувство, когда электрические токи движутся в твоих венах, подобно крови. Филя говорил, я в темноте светился зеленым светом, как гнилой пень. От меня током било. Я мог бы летать и сквозь стены проходить. А сам ночи напролет, идиот, простаивал под ее окнами. Она тоже не ложилась, маячила до рассвета у темного окна, хотя оба мы валились с ног от усталости.

— Ты моя первая и последняя любовь, — я говорил ей, — любовь до гроба.

— Хорошо, — она отвечала голосом, от которого у меня дрожь пробегала по телу и волосы ерошились на голове.

Я качался как маятник между отчаянием и надеждой, непреодолимым соблазном и диким трепетом перед Небесной Марусей. Я не торопил ее, ждал, когда она окончит гимназию. Стоял у двери женской витебской гимназии и ждал — в прямом смысле, как часовой с ружьем.

Филя мне говорил:

— Борька, надо тебе чем-нибудь заняться! Хватит ночами жечь керосин. Я буду учить тебя лепить глиняные миски, — и поставил меня перед гончарным кругом.

А теперь представь — крутится гончарный круг, у отца выходят обыкновенные горшки, а под моей рукой рождаются кувшины несусветной красоты в виде торса женщины, причем вот именно моей Маруси. Ее талия, грудь, бедра, плечи и живот, ее округлые теплые мягкие ягодицы, мои руки обвивали ее стан, сплетались с ее руками, сливались в нестерпимом блаженстве, и если к этому сосуду, к его полураскрывшемуся розовому горлу, приложишь ухо — там слышались бормотанье, шепоты и стоны, словно из раковины морской.

Ой, Филя ругал меня, бил даже, пытался опустить на грешную землю. Только тогда притих, когда у него в один миг раскупили мои кувшины и стали еще просить.

Но мать, Ларочка, покойница, никак не желала смириться с тем, что ее дорогое опекаемое дитя гибнет от любви и страсть ему затмевает разум. На меня штаны не влезали, а натянешь с грехом пополам, так они трещали и расползались по швам.

Дора Блюмкина по просьбе Ларочки сшила для меня просторную рубаху до колен, так все только еще больше обращали внимание. Идешь, а впереди палка, как будто скачешь на деревянном коне.

Все ей говорили:

— Да ты жени его!

— Так он несовершеннолетний!

— Тогда отведи его к проститутке, Эльке-распутнице, раз ему так приспичило.

— Или к Маггиду, — сказал благочестивый Эзра-хламовщик, он всегда всех поражал своим здравым суждением. — Маггид приведет его в чувство с помощью особых таинств и