Литвек - электронная библиотека >> Люциус Шепард >> Современная проза и др. >> Жизнь во время войны >> страница 5
словно сам он тоже был зависшей в воздухе дорогой. Он так уверенно соединил себя с этой чистотой и величием, что поверил на секунду, будто и его тоже – подобно мысленному продолжению моста – ждет завершающая точка гораздо дальше той, что рассчитана архитекторами его судьбы.

Между западным берегом и огибающей город грунтовкой выстроились торговые ряды: рамы из бамбуковых шестов, крытые пальмовыми листьями. Между прилавками сновали ребятишки, целясь и стреляя друг в друга из тростниковых стеблей. Настоящих военных почти не попадалось. Толпа, бродившая по дороге, состояла в основном из индейцев: парочки стеснялись взяться за руки, потерянные старики ковырялись в мусоре тростниковыми палками, пухлые матроны с возмущением взирали на ценники, босые крестьяне с прямыми спинами и серьезными лицами таскали в руках узелки с деньгами. Минголла купил в ларьке рыбный сэндвич и кока-колу. Усевшись на скамейку, он неторопливо поел, наслаждаясь вкусом горячего хлеба, острой рыбы и любуясь столпотворением. Серые тяжелые тучи ползли с юга, с Карибского моря, время от времени проскакивали звенья XL-16-х, направляясь на север, к нефтяным месторождениям у озера Исабаль, где шли сейчас тяжелые бои. Опустились сумерки. Городские огни в покрасневшем воздухе разгорелись ярче. Бренчали гитары, пели хриплые голоса, толпа редела. Минголла заказал второй сэндвич. Развалившись на скамейке, он пил, жевал и погружался в добрую магию этой земли, в сладость минуты. У лотка горел костер, вокруг сидели на корточках четыре старухи, варили куриное рагу и пекли кукурузные лепешки; вылетавшие из огня черные жирные хлопья казались в сгущавшихся сумерках кусочками мозаики, которые там, в вышине, складывались в беззвездную ночь.

Потом стемнело окончательно, народу прибавилось, и Минголла зашагал вдоль ларьков; на шестах были развешаны ожерелья из лампочек, провода от них тянулись к генераторам, а их тарахтенье заглушало кваканье лягушек и стрекот цикад. В одних ларьках продавались пластмассовые четки, китайские пружинные ножи и керосиновые лампы, в других – вышитые индейские рубахи, мешковатые штаны и деревянные маски, в третьих за горами помидоров, дынь и зеленых перцев сидели, скрестив ноги, старики в потертых пиджаках, и над каждым прилавком, точно над примитивным алтарем, горела прилепленная воском свеча. Смех, взвизги, крики зазывал. Минголла вдыхал запах одеколона, дым от жаровен, вонь гнилых фруктов. Он застревал у прилавков, покупал для нью-йоркских друзей сувениры и чем дальше, тем больше ощущал себя частью суеты, шума, блеска и переливов черного воздуха – пока не подошел к палатке, у которой толпилось человек сорок – пятьдесят, загораживая все, кроме соломенной крыши. Усиленный мегафоном женский голос прокричал:

– La mariposa!

Восторженный рев толпы. Снова женский голос:

– El cuchillo!

Эти слова – бабочка и нож – заинтриговали Минголлу, и он всмотрелся поверх голов.

В рамке из соломы и шатких столбов молодая смуглая женщина вращала ручку проволочного барабана, в котором перекатывались белые пластмассовые кубики с прибитыми к ним деревянными фишками. На ней было красное летнее платье с открытыми плечами, черные волосы зачесаны назад и собраны на затылке. Она остановила барабан не глядя, достала кубик, посмотрела на него и закричала в микрофон:

– La Luna!

К прилавку протиснулся бородатый мужчина и протянул карточку. Женщина посмотрела на нее, сравнила с выложенными в ряд кубиками и выдала бородачу несколько гватемальских банкнот.

Минголлу заинтересовала композиция. Смуглая женщина, красное платье и загадочные слова, руническая тень проволочного барабана – все это казалось магией, образами из оккультного сна. Часть толпы утекла вслед за победителем, и новые зеваки подтолкнули Минголлу к прилавку. Захватив угловое место и отбившись от завихрений толпы, он поднял глаза и увидел, что молодая женщина стоит в двух футах от него, улыбается, протягивает ему карточку и огрызок карандаша.

– Всего десять гватемальских центов, – сказала она на американском английском.

Собравшийся вокруг народ уговаривал Минголлу сыграть, усмехаясь и хлопая по спине. Но он не нуждался в уговорах. Он знал, что выиграет: это было самое ясное предчувствие за всю его Жизнь, а все из-за женщины. Она ему очень нравилась. Как будто излучала тепло... но не только тепло, еще жизнь, страсть, и, пока Минголла стоял рядом, это тепло омывало его, он чувствовал связавшее их напряжение, а заодно и то, что в этой игре он будет победителем. Притяжение удивляло Минголлу, потому что в первый момент женщина показалась ему экзотичной, но отнюдь не красивой. Стройная, но бедра широковаты, а груди, поднятые высоко и разделенные чашками плотного корсажа, совсем небольшие. Черты лица – как и цвет кожи, несомненно, восточно-индейские – были слишком крупны и чувственны для такого изящного тела, но столь выразительны и завершённы, что сама непропорциональность была ей к лицу. Если бы не эта неправильность и будь ее скулы поменьше, а лицо потоньше, оно с легкостью подошло бы одной из тех прислужниц, что на индийских религиозных плакатах стоят на коленях перед троном Кришны. Очень чувственное и очень спокойное лицо. И это спокойствие, решил Минголла, вовсе не поверхностно. Оно уходит в глубину. Однако в данный момент его больше интересовали груди. Приподнятые и очень симпатичные, они поблескивали капельками пота. Две горки желейного пудинга.

Женщина помахала карточкой, и Минголла взял ее – картонку для игры в бинго со значками вместо букв и цифр.

– Удачи, – сказала женщина в красном платье и рассмеялась как будто своим мыслям. Затем раскрутила барабан.

Она выкрикивала разные слова, многих Минголла не знал, но какой-то старик взялся ему помогать и тыкал пальцем в нужный квадратик, когда совпадал символ. Вскоре несколько рядов оказались почти целиком закрыты.

– La manzana![2] – крикнула женщина, и старик, дернув Минголлу за рукав, закричал в ответ:

– Se gano![3]

Она проверяла карту, а Минголла думал, что не так с ней все просто. Спокойствие, английский без акцента и явные признаки высшего класса указывали на то, что ее место не здесь. Может, студентка, а учебу прервала война... хотя для студентки старовата. Минголла решил, что ей года двадцать два – двадцать три. Наверное, аспирантка. Но слишком приземленный вид опровергал эту теорию. Глаза женщины прыгали от карточки к пластмассовым кубикам и обратно. Тяжелые веки. Белки так сильно выделялись на смуглой коже, что казались ненастоящими: млечные камни с черными сердцевинами.