- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (114) »
Юрий ФАНКИН ИМПЕРАТОРСКИЕ ИГРЫ
1
Теплая италийская ночь окутала Вечный город на семи холмах. Обезлюдел, стих шумный Форум с его роскошными портиками, величавыми статуями богов и императоров, триумфальными арками, со священной смоковницей, когда-то укрывавшей под своей сенью божественных младенцев – Ромула и Рема. Смолк, откипел птичий щебет в садах Цезаря и Помпея Великого, лишь осмелевшие соловьи заливаются и рассыпают частую дробь в зарослях мирта[2], акаций и розмарина… Однако и в позднее время не спит Рим: проплывают в зыбкой сини, приправленной болотистым туманцем Субуры, хвостатые огоньки факелов, устремляются по зыбким деревянным мостам через Тибр навстречу разврату и пьяному веселью, – это когорта[3] “золотой молодежи”, августиан, вместе с юным кесарем, надевшим серый плащ простолюдина, отправляется в очередное ночное похождение. Размеренно цокают по Священной улице копыта преторианского патруля; величественное движение гвардейцев словно оттеняет вороватую суетню августиан, пробирающихся по окраинным улочкам, и кесарь Нерон, несколько часов тому назад сообщавший значительным шепотком префекту ночной пароль, сейчас испытывает мальчишескую робость и больше всего на свете не желает сталкиваться с этим грозным и словно вышедшим из повиновения патрулем. Ночью, среди громадин-храмов, почти незаметен округлый, как праматерь-земля, храм Весты, построенный вторым римским царем Нумой Помпилием. Мудр был царь Помпилий, считавший основой всего сущего Огонь. Все идет от солнца, от искры, от тепла. Солнце обогревает землю, очаг – жилье, и человеческое сердце – тоже очаг: погаснет оно, и холод, такой же вечный, как тепло, одеревенит тело. Днем и ночью горит огонь на алтаре храма Весты, и девственная весталка [4] в белом одеянии смотрит, не отрывая глаз, на меняющие окраску языки костра – то ослепительно белые, то пронизанные тускловатой голубизной, то зацветающие ало, маково, и этот красный цвет действует на молодую весталку остро, освежающе, отгоняет туманную дрему – единственный из ночных соблазнов. Что бы ни происходило на земле и в Риме, огонь не должен угаснуть. Если уступит сладкому сну молодая весталка и покроется мертвым пеплом государственный очаг, страшные беды обрушатся на Вечный город, розгами, а может быть, и смертной казнью обернется для девы древнего благочестия ее слабость и нерадение. Что видится молодой весталке Юнии в этом пламени, дразнящем воображение? Лик бога Гелиоса? Приманчиво алая фата невесты, которую она может накинуть на сиротливо подстриженные волосы не раньше своего тридцатилетия? А может, красный плащ кесаря Нерона, от которого веет не добрым теплом, не светлой страстью, а чем-то темным, обжигающим?.. Юния вздрагивает, берет тонкой рукой из серебряной чаши горсть ладана и бросает в огонь – ей нужно сбить, превратить в безобидные стебли эти красные лижущие языки. Дымчато-голубоватый цвет разливается на алтаре. Юния успокаивается. Бесшумно входит в святилище старшая весталка – Великая дева. Белое платье до пят, перехваченное на талии шелковой веревкой, белое головное покрывало, делающее лицо царственно удлиненным – всюду строгий девственный цвет. Дева останавливается в тени, отбрасываемой высокой мраморной колонной, смотрит пристально на молодую весталку, приложив руки к серебряному медальону. Медальон почти незаметен на белом, и лишь отсветы огня выдают его тускло возгорающуюся гладь. Не спит ли Юния? Не одолевают ли ее житейские грезы? Великая дева помнит, как рождал в ее памяти алтарный огонь луговое разноцветье – милая луканская усадьба отца! – как голубовато высвечивали в полночном костре глаза молодого трибуна Полибия… Три года мучили виденья Великую деву, и только потом она научилась любить и замечать один огонь – вечный и притягательно бесстрастный, а если ей и виделись в костре чьи-либо черты, то это был огненный облик всевластной и непогрешимой Весты. Открыты глаза молодой весталки, но Великая дева знает: коварен сон и может приучить спать с открытыми глазами. Великая дева ждет, не уходит. Но вот дрогнули длинные с мягким изгибом ресницы Юнии, тихая улыбка пробежала по ее лицу. Нет, не спит Юния. И не заснет. Что-то житейское волнует ее неокрепшую душу. “Все пройдет, – с холодной печалью думает Великая дева. – Все проходит на этой земле, прекрасная Юния!” Она надеется однажды увидеть в темных глазах Юнии только огонь. Священный огонь алтаря Весты.*
Кайсар! Кайсар! – по-гречески прокричал хрипловатый голос. Кесарь Нерон шевельнулся, вяло потрогал опухшее после ночной попойки лицо – оно показалось чужим. - Цезарь! О, Цезарь! – по-латински повторил все тот же голос. Кесарь, не поднимая головы, открыл измученные нездоровым сном глаза: в углу спальни, под мозаичным потолком, суетилась в своей позолоченной клетке говорящая сорока. - Кайсар! Цезарь! Кайсар! Дверь в спальню приоткрылась. Спальник Эклект, каким-то чутьем ощутивший пробуждение императора, сказал мягким, нераздражающим голосом: - Приветствую тебя, кесарь! Сенаторы уже ждут. - Пусть ждут. Нерону ужасно надоел церемониал утреннего приветствия. Почему каждый день он должен спускаться из своей спальни в дворцовую залу, заполненную надоедливым жужжаньем сенаторских голосов, пожимать их потные ждущие руки, а кого-то и целовать в мягкие надушенные щеки – уж консулов-то[5], теперешних и бывших, надо непременно целовать – выслушивать их осторожные и льстивые речи, стараясь выглядеть веселым и доброжелательным, как это подобает первому среди равных. - Послушай, Эклект! А ты не мог бы сегодня принять сенаторов? Эклект смущенно захлопнул дверь. Нерон засмеялся. Теперь он хорошо понимает своего дядюшку, императора Калигулу, который не очень-то жаловал по утрам сенаторов: принимал их прямо в постели или во время одевания, не утруждая себя пустыми разговорами и театральными, стынущими улыбками. Да и целовал-то он, рассказывают, немногих. В лучшем случае протягивал руку для поцелуя, а то и ногу. - Эклект, где ты? – Кесарь высунул ногу из-под легкого покрывала, пошевелил пальцами. А ведь будут целовать! Непременно будут. Оскудел душами, измельчал когда-то родовитый римский сенат[6]… – Здесь я, – тихо сказал Эклект. Нерон не слышал его. Со всей силой молодого неприязненного воображения представил он себе поросячье розовое лицо “прокуратора монеты”[7] Палланта – вольноотпущенника[8] императора Клавдия и единомышленника матери. Этот человек, когда-то торговавший рыбой
- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (114) »