Литвек - электронная библиотека >> Богуш Хнёупек и др. >> Современная проза и др. >> Направление — Прага >> страница 92
доказательство.

— А теперь вот на чем играю, — смеется, кивком указывая на открытое окно, откуда в комнату торчит пулеметный приклад.

Я замечаю, что он ловит на себе мой взгляд и в ответ улыбается грустно, даже тоскливо.

— Со временем, парень, ты поймешь: никому не дано делать только то, что он хочет.

Он аккуратно проглядывает пластинки: одни вдвигает назад сразу, другие оценивающе взвешивает в руке, точно камни или золотые слитки, о которых я читал в приключенческих книжках. Вот вытаскивает одну из конверта и, не задержав взгляд на этикетке, бережно опускает звукосниматель на ее край — Бах, отрывок из Бранденбургского концерта.

— Все будет совсем не так, как ты думаешь, — говорит он, разглядывая один за другим свои пальцы, а потом быстро перебирает ими в воздухе, будто играет на рояле. — Я уже и забыл, как скрипку-то держат. (А мне подумалось, что он пианист.) Разве что в квартете каком-нибудь захудалом теперь играть…

— Когда вы вернетесь в оркестр… — начал было я.

— …снова научусь? — хмыкает он. — Германии больше не будет, парень, и немецких оркестров тоже. Если я выживу, буду в лагере каком-нибудь на балалайке играть. Дай бог, руки не отмерзнут, в Сибири не очень-то топят…

Я не знал, что ему ответить, и думал об одном: может, он заслушается пластинками, может, не заметит их приближения. А когда заслышит под окнами грохот грузовиков, скрип тормозов, поздно будет хвататься за пулемет.

Повинуясь странному импульсу, следующую пластинку ставлю я сам: отрывок из «Патетической» Чайковского. Офицер слушает серьезно, не глядя на часы.

— Вот видишь, у них своя музыка, свои композиторы. А у меня впереди нет ничего.

— Зачем тогда пулемет?

— Привычка такая — все доигрывать до конца, — усмехается он. — Точно по партитуре.

За окном ярко светит солнце, мне так и хочется возразить, что война — это ведь не симфония. Но я не способен найти подходящие слова. Я пока что мало знаю про симфонии и немногим больше про войну. Мне приходит в голову, что на шоссе в любой момент может появиться мой отец с ружьем в руках, с повязкой на рукаве. Мой отец не разбирается в музыке, совсем в ней не понимает. А пристрелит его офицер, который знает Сметану, хоть и называет его Фридрихом, и Чайковского. Как же мне тогда захотелось крикнуть, что у человека, знающего Чайковского и играющего Баха, рука не поднимется стрелять в людей. Но я не нашел нужных слов. А нашел бы — побоялся…

…Я начинаю бояться, только теперь начинаю бояться его самого, его пистолета, что висит сбоку в потертой кобуре. Хотя вряд ли он им воспользуется — пятнадцатилетнего мальчишку можно заставить замолчать с помощью голого кулака, одних только сильных пальцев.

Пальцев скрипача, отвыкших от струн, от нежных, но точных и крепких касаний, от смычка, который держать и то надо с чувством. «Играй с чувством, но уверенно», — говаривает мой учитель музыки, с которым я занимаюсь два раза в неделю по два часа: первый час играю на фортепьяно, второй — на скрипке. Пока я разучивал этюды, этот всю войну упражнялся в пальбе из пистолета и ручного пулемета и, наверное, не просто так упражнялся, не сидел же он все эти годы в тихом тылу — вон какая замусоленная у него кобура, какие мозолистые ладони. Похоже, ему частенько приходилось пользоваться оружием.

— Заведи-ка, — подает он мне пластинку.

По истрепанному конверту я узнал, что это та самая, которую я слушаю чаще всего.

— Бетховен, — говорит он, добавляя по-немецки: — Laßt uns angenehmere anstimmen und freudenvollere[20].

Наконец прошло полсекунды — я делаю первое движение палочкой. Но прежде чем вступит оркестр, идет речитатив баритона, первые пять тактов, и только в шестом ему начинают подыгрывать струнные. Пусть торжествует светлая, светлая радость! Давно уже заржавел пулемет, стоявший сорок лет назад на окне моей мансарды, не надо об этом вспоминать. «Радость, радость, искра божья!» Потолок зала медленно идет ввысь, образуя своды величественного храма, увенчанные дивной фреской. Глазами я подаю знак гобоям, левой рукой — скрипкам. Баритон, руша преграды, вырывается на простор: «Freude, Freude, Freude, schöner Götterfunken, Tochter aus Elysium, wir betreten feuertrunken, Himmlische, dein Heiligtum»[21]. Одурманенные звуками, вступаем мы в райскую обитель, сорок лет как кончилась война, заржавел пулемет того скрипача, и хор вторит баритону:

«Там мы все друзья и братья…»

— Сегодня, — говорит он, ослабляя воротник кителя, который ему явно давит, — сегодня у этой симфонии день рождения. Ну да, сегодня же седьмое, а оду «К радости» впервые сыграли седьмого мая тысяча восемьсот двадцать четвертого года.

Ничего этого я не знаю, я вообще пока мало знаю, у меня еще столько лет впереди, постепенно всему научусь. А его ни о чем не хочется спрашивать.

— День рожденья, — повторяет он, — именно сегодня.

Именно сегодня, думаю я, как будто это имеет какое-нибудь отношение к его пулемету и к его орлу.

В школе, где сейчас лазарет, мы учили немецкий, поэтому я понимаю, о чем поют голоса на пластинке. Еще немножко — и не будет тебе никаких орлов и пулеметов, еще несколько дней, может, даже часов — и всюду запоют о радости и искре божьей: «Wir betreten feuertrunken, Himmlische, dein Heiligtum».

Но нет, не подошло еще время; пожирая все вокруг, огонь еще будет пылать, а стальные снаряды — накалять стволы орудий. Нет, далеко еще до райской обители. Не просто так сидит он у меня на подоконнике. Смотрю, глаза у него покраснели. От слез, что ли, ветер, наверное, дунул в глаза, когда он высунулся на улицу. Ветер у нас на Высочине бывает резкий даже в начале мая.

Хор поет: «…alle Menschen werden Brüder»[22]. Но сегодня, седьмого мая сорок пятого года, нелегко представить себе, что все люди когда-нибудь станут братьями. Я наблюдаю, как он то свешивается с окна, вглядываясь в даль, то занимает прежнюю позу и снова слушает пластинку. Сейчас хор умолкнет, вступит трехголосие альта, тенора и баритона. Но сначала пластинка сильно цокнет, ведь в этом месте глубокая царапина.

Я присматриваюсь к нему: а что, если бы мне такого брата? Представить только: нет никакой войны, и у меня брат, лет на пятнадцать-двадцать старше, играет на скрипке в симфоническом оркестре и знает музыку так, как я мечтаю ее знать. Было бы замечательно — брат, которого до слез трогает финал Девятой.

Все это вполне можно было бы себе представить, если бы не пулемет на расстоянии вытянутой руки от него, не замусоленная кобура и если бы он тогда сразу не запер дверь и не сунул ключ в карман.

«Ja, wer auch nur eine Seele sein nennt auf dem Erdenrund»[23] — это к трехголосию присоединилось сопрано, на пластинке оно чуть тусклее, чем должно быть.

Я присматриваюсь к