Литвек - электронная библиотека >> Сергей Сергеевич Наровчатов >> Биографии и Мемуары и др. >> Мы входим в жизнь >> страница 3
озадачивала и вместе с тем восхищала. Революции шел одиннадцатый год, она была не намного старше меня. И люди, начавшие, творившие и продолжавшие ее, были тогда ослепительно молоды. Именно ослепительно... Но об этом чуть после.

В мои книжные розыски вмешивались не только ближние соседи. Видимо, занятную картинку представлял беловолосый мальчуган с огромной книгой не в руках, конечно, а развернутой на траве под густыми июльскими деревьями. Ну, как тут не подойти не полюбопытствовать... Я переворачивал страницы «Жизни Суворова», отличного издания, которое спустя сорок с лишним лет с великим трудом приобрел для своей библиотеки. Перечень сражений и подвигов, титулов и наград совершенно заворожил меня. «Генералиссимус, князь Италийский, граф Рымникский, орденов святого Георгия, святыя Анны и прочих кавалер...» — размеренно и со вкусом повторял я. «Ничего не скажешь, хорошая сабля, — присел рядом на корточки седоусый человек. — А ведь едва на Пугачева не опустилась. Счастье, что опоздал, а то бы ему вовек не простили». И на мой вопрос спокойно и обстоятельно рассказал мне о Пугачеве. Это был не кто иной, как Алексей Силыч Новиков-Прибой. Кроме рассказа о Пугачеве я обязан ему умением плавать. Два обстоятельства как будто несоизмеримые, но в мои восемь лет они превосходно соизмерялись. Учил меня плавать Алексей Силыч, надо сказать, варварским способом: нес на протянутых руках к глубокому месту и бросал в воду. Я вопил, захлебывался, колошматил руками-ногами, но знал, что дна нет и надо держаться на поверхности. Так или иначе, плавать выучился, и довольно скоро. Мама пробовала возмущаться, но Алексей Силыч только фыркал в ответ: «Неужели я ему утонуть дам? А только так и учатся...»

У Новикова-Прибоя путевки в Дом отдыха не было, он ходил сюда в гости. Алексей Силыч приехал в Алушту с группой писателей, и они сняли неподалеку от нас дом. Писательскую колонию составляли Петр Ширяев, Александр Перегудов, Павел Низовой, Николай Никандров.

Всех писателей я хорошо помню. Будь я ваятелем, мог бы по памяти слепить их портреты. Но словесное изображение не обладает достоверностью скульптурного. Да я и не решился бы здесь прибегнуть к нему, меня торопят другие задачи. Кроме всего, детское восприятие имеет свои особенности. Ширяева помню худущим, угловатым, насмешливым. Моя особа его никак не интересовала, но именно такое безразличие заинтересовало, в свою очередь, меня. Я пытливо наблюдал за ним даже тогда, когда это вряд ли могло ему понравиться. Однажды застал его во хмелю. В этом образе он мне не показался, но отнесся я к нему, не по-детски, сочувственно. Ширяев был талантливым человеком с весьма бурной биографией. После его смерти в середине 30-х годов переиздавали его повесть «Внук Тальони», я ее перечитывал, это яркая вещь.

Грузный, уже немолодой Никандров памятен мне на берегу, забрасывающим длинную леску с привязанным к ней камнем далеко в море. У него был отличный рассказ «Береговой ветер», который нужно было бы включать в школьные хрестоматии. Перегудов, маленький и веселый, вызывал мой постоянный восторг странным словечком «завались», которое он всюду совал. «Какие у нас сады! Яблок, груш — завались!» — это туда-сюда, но: «Пойдешь в школу, синяков от мальчишек получишь — завались!» — это даже мне казалось некоторым нарушением логики. Низового помню хуже других, — он отгораживал себя от моего внимания строговатой молчаливостью.

Все это были писатели не экстраряда, но прочные и добрые писатели 20-х годов, которых не грешно лишний раз вспомнить. И я рад, что такая возможность мне предоставилась. В моем рассказе они играют заметную роль, хотя говорить о них я буду немного. Дело в том, что «Интернационал» каждый поет на своем языке, а для меня таким языком был русский, и ощущение родной основы в разноплеменной среде было необходимо несформировавшемуся сознанию. В Доме отдыха Коминтерна я вместе со всеми пел «Рот фронт» и «Бандера Росса», но с неизъяснимой силой тянуло меня и к песням, которые затягивал Алексей Силыч и подхватывали его друзья. Некоторые из них я заучил с тех пор на память: «Средь высоких хлебов затерялося», «Как задумал сын жениться», «Помню, помню, помню я, как меня мать любила». Одну песню, полную саркастического крестьянского юмора, я особенно возлюбил и к месту и не к месту повторял ее слова: «Уже все жены мужьям хлеба несут, а моя шельма жена не устряпалась». Одной даме, пожаловавшейся при мне на свое небрежение: «Никак не могу собраться написать мужу», я так и заявил: «Вы, наверно, и есть шельма жена». Мое замечание вызвало бурный восторг окружающих, а сметливая дама сказала, что с этих слов и начнет свое долго откладываемое письмо.

Писатели были хорошими рассказчиками, много поездившими на своем веку, и многоцветная карта России все время оживала у меня перед глазами. Книги из библиотеки не только погружали меня в невозвратные времена, насмешливо комментируемые взрослыми: многотомная «Россия» Семенова-Тян-Шанского вторила писательским рассказам о яблоневых садах Рязанщины, разливах Волги, рассветах на Селигере, заводах Тулы и фабриках Иванова.

А Дом отдыха жил своей странной и ни на что не похожей жизнью. Кого здесь только не было! Французы и немцы, австрийцы и румыны, испанцы и итальянцы, венгры и югославы, китайцы и японцы. После я часто задумывался: какие судьбы их ждали? «В каких они восстаниях потом встречали дни, в каких они Испаниях сожгли свои огни?» Большинство из них носили конспиративные имена, и даже при своей цепкой памяти я не мог проследить их путь по печатаемым известиям. Возможно, некоторые из них возглавляли революционно-освободительные движения у себя на родине. Возможно, многие прошли свой путь безвестными солдатами революции, пламена которой вспыхивали то здесь, то там. Возможно, многие из них давным-давно умерли. И вряд ли в своих постелях. Застенки овры, сигуранцы, гестапо ожидали своих жертв. Впрочем, жертвами они не были. Противники, ненавистники, борцы с капитализмом, империализмом, фашизмом — вот кем они были, молодые и веселые люди, отдыхавшие здесь, может быть, последний раз в жизни.

Если бы хоть на миг открылось перед вон тем испанцем, которого я запросто называю Хозе, его будущее. За Черным морем — Мраморное, за Мраморным — Эгейское, за Эгейским — волны Средиземного, и там, на восточном побережье, его родная страна. Доживет ли он до республики? Или Примо де Ривера сгноит его в королевских тюрьмах? То, что не удастся диктатору, исполнит, может быть, марокканский солдат под Гвадалахарой, прицелившийся в коммунистического комиссара. Возможно, комиссар погибнет вовремя — и ему не придется видеть торжество фалангистов,