Литвек - электронная библиотека >> Александр Габриэль >> Поэзия >> По прозванью человеки >> страница 4
исчез
из виду. Ушел в подполье. Обманул радар. А
друг второй всегда был честным парнем. Он
ничего не делал впопыхах. Пахал руками. По
хлебопекарням, конвейерам и сборочным це —
хам. Был молчуном. Зависимым. Ведомым. А
в шахматах — любил менять ферзей. Зато всегда
мужским был верен догмам и рвать готов был
глотки за друзей. Он был не мушкетёр, скорей
Брюс Виллис, без тени страха он глядел во
тьму… Мы как-то незаметно отдалились, и я уже
не вспомню, почему. Ведь память выцветает,
как обои; стирается, как в поле башмаки…
Но я при встрече не узнал обоих.
Передо мной стояли чужаки.
Мы две недели видели друг друга. Мы
бражничали, словно короли. Но вырваться из
замкнутого круга неузнаванья так и не смогли.
Мы были рядом, три большие тени, мы
проводили вместе каждый день. Я надарил им
всякой дребедени, они свою дарили дребедень.
Мы время жгли — от тоста и до тоста, и в
душах прорастали навсегда живые метастазы
неудобства, потери, безразличья и стыда. А
мы всё заглушали. Пили-ели, простой мирок
воссоздавая свой… Слова «А помнишь?!..» нам
за две недели обрыдли так, что хоть ты волком
вой. Мы предавались праздным развлеченьям:
ходили в бары, слушали «металл»…
И в первый раз вздохнули с облегченьем в тот
день, когда назад я улетал.
Здесь — место для рекламы. И морали. Хоть,
может, то, и это — ни к чему. Мы первый тайм
неплохо отыграли. Что во втором — не ясно
никому. Уходит время, глупо и недужно, оно
уже кончается почти… И видеть то, как умирает
дружба, невыносимо, как ты ни крути. Нас из
какого б ни месили теста, добавив вдоволь
света или тьмы, мы — функции от времени и
места. Другие времена — другие мы.
«Друзьями» мы зовём себя отважно, по тонкой
нитке времени скользя…
Нельзя в одну и ту же реку — дважды.
И до чего ж обидно, что нельзя.

Past Perfect

До чего ж хорошо! Я — иголка в стогу.
В школу я не пошёл. В школу я не могу.
В суматохе родня, носят пить мне и есть…
Мне везёт: у меня тридцать восемь и шесть.
Растревожена мать. В горле ёж. Я горю.
У соседей слыхать, сколько лет Октябрю,
там про вести с полей, трактора и корма…
А в постели моей пухлый томик Дюма.
Затенённый плафон. И со мною в душе
де Брасье де Пьерфон и хитрюга Планше…
Что мне банки, компресс?! Я молчу. Я не ем.
Госпожа де Шеврез. Ловелас Бекингэм.
Что мне вирус? — мой дух совершенно здоров.
Я застрял между двух параллельных миров.
Тесный дружеский строй, благородство и честь…
Как прекрасны порой тридцать восемь и шесть!
Одеяло да плед, аскорбинки в драже…
Десять лет, десять лет не вернутся уже.
Снега, снега по грудь намело на фасад…
Это было чуть-чуть
меньше жизни назад.

19

Когда и ты ушла, и всё ушло,
перемешав семь нот в безумной гамме,
и жизнь моя, как битое стекло,
лежала у разлуки под ногами;
когда повсюду рушились миры,
и даже солнце восходило реже,
а в телеке стенали «Песняры»
о Вологде и пуще в Белой Веже;
когда слова «потом», «попозже», «впредь»
казались футуристским жалким бредом,
когда хотелось лечь да помереть,
укрывшись с головой тяжёлым пледом;
когда стихов горели вороха,
когда в воде не находилось брода,
а лёгкие вздымались, как меха,
от яростной нехватки кислорода,
казалось — гибель. Унесло весло,
а сердце раскалилось, словно в домне…
Но всё прошло. Ей-богу, всё прошло.
Пройдёт и то, что я об этом помню.

История без морали

Чего — поди пойми! — ждала её душа?
Чем виделись в мечтах тропинки и дороги?
Но с милым был ей рай. Пространство шалаша,
как в зрелищном кино, раздвинулось в чертоги.
Она была юна, прекрасна и легка;
смертельный омут глаз, точёный нежный профиль…
Но жизнь брала своё: стиральная доска,
потёртое трюмо да на плите картофель.
И каждый новый день вмещал в себя века.
Кипел в кастрюле суп. Вода неслась по трубам.
Из «ящика» вещал багровый член ЦК,
одышливо пыхтел и вяло цыкал зубом.
От тысячи забот трещала голова,
но ей же не впервой: сутулилась. Молчала.
Работы было две. И сына — тоже два.
Ах да, еще и муж. Любимый. Поначалу.
Была её рука в мозолях от весла,
а время шло и шло… Рельеф меняла местность…
Он бил её порой, но в целом не со зла —
за этот скорбный лик. За эту бессловесность.
Я знал его слегка. Её немного знал.
Фортуна всех в один колодец окунала…
Причудливым мазком я б выписал финал
в истории моей.
Да только нет финала.

Жили-были дед да баба…

От жары превращался асфальт в раскалённую лаву,
изнывали от пекла деревья, народ и дома…
Третьеклассник за стенкой учил сонатину Кулау.
Он был явно не Рихтер. И это сводило с ума.
Из квартиры четырнадцать духом тянуло борщовым;
надрываясь, соседка авоськи домой волокла…
Доминошники дружно вбивали эпоху Хрущёва
в потемневшую, в пятнах от пива, поверхность стола.
Шестилетнему мне эта жизнь не казалась короткой,
ожидание будущих дней не грозило бедой…
Дед и бабка меня соблазняли картошкой с селёдкой,
говорили: «Поел бы, внучок… До чего ж ты худой…».
И они ни журналов, ни книг, ни газет не читали.
Не слыхали о Байроне, По и аббате Прево…
Им досталось от века. Отныне на их пьедестале
были дети и внуки. И больше, считай, никого.
Что им