Литвек - электронная библиотека >> Павел Филиппович Нилин >> Детектив и др. >> Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража >> страница 117
Потом опять сложил бумаги и спросил:

— Это вы серьезно?

— Совершенно серьезно.

Буршин наклонил голову и с интересом стал рассматривать свой теплый шарф.

Ульян Григорьевич смотрел на него.

За окнами была ночь.

На улице горел фонарь.

За дверью, в коридоре, раздавались шаги застоявшегося милиционера. Садиться ему нельзя, милиционеру. По уставу он должен стоять. Устав, однако, разрешает ему ходить на посту. И вот он ходит, нарушая тишину ночи, подчеркивая эту тишину.

Ульян Григорьевич закуривает. Закурив, он хлопает металлическим портсигаром, встает, отодвигает стул и говорит раздраженно:

— Гражданин Буршин!

Гражданин Буршин все еще рассматривает свой теплый шарф.

— У меня такое впечатление, гражданин Буршин, что вы пришли сюда, чтобы морочить мне голову…

— Я никому не морочу голову, — глухо и враждебно отвечает Буршин.

Непонятно, зачем он заматывает шею шарфом. В комнате тепло. И даже более тепло, чем надо.

Жур поворачивает ключ в замке массивного шкафа. Он выкладывает перед вором вещественные доказательства, раскладывает их на столе, говорит:

— Пожалуйста… Ну… Вы думаете, что здесь дураки сидят, которым жалованье платят, чтоб они в носу ковыряли… А?

Буршин смотрит на стол, на клешню, извлеченную из проруби, на рычаг, напоминающий трость, на кусок брезента…


Ночь проходит. Медленно проходит зимняя ночь. На улице гремят ночные грузовики. В коридоре тихо-тихо.

Буршин делает первую уступку. Уже не отрицает, что вскрывал шкаф. Вот Жур придвигает ему дактилоскопические отпечатки. Ну что ж, запираться, как видно, ни к чему. Нет смысла запираться.

Но Буршин не хочет выдать сообщников. Хоть убейте, не выдаст. Он старый вор. Он знает традиции воровской дружбы. И не изменит этим традициям. Ни за что.

Жур откидывается на спинку стула, вздыхает. Глубоко и сокрушенно. Буршин тоже вздыхает. Жур говорит:

— Эх вы!..

И осматривает вора внимательно, как будто видит его впервые.

— Нехорошо! — говорит он, разглядывая седину на его висках. — Нехорошо, Егор Петрович! Мы же с вами уже немолодые люди. Ну как не стыдно вам так вертеться, врать на старости лет?..

Буршин опускает голову. Он молчит.

Жур опять встает, ходит по комнате.

— У вас дети есть, — говорит он. Он говорит о том, что не имеет никакого отношения к следствию: о детях, о седине, о том, что жизнь изменилась неслыханно, о смысле жизни. — Я не понимаю вас, — говорит он. — Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это страшно глупо. Понимаете? Глупо!..

Буршин молчит.

А Жур шагает по комнате.

В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность в работе.

Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником. Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.

А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки, видавшие виды.

Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.

Но на Буршина, казалось, ничто не действует.

Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу. Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не хотел.

Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.

В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он, фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался — сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не заставит.

Он достает седьмую папиросу и закуривает.

Жур спрашивает:

— А Подчасова тоже не знаете?

— Не знаю, — говорит Буршин.

— А Чичрина?

— Тоже…

— И Варова не знаете?

Буршин отрицательно мотает головой.

По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя понять, на что он надеется.

Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать — дома или в камере.

Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его, говорит:

— В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.

И снимает телефонную трубку.

— Дежурный? — говорит он в телефон. — Будьте добры, товарищ дежурный, пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.

Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо обсыпанные сединой волосы.

В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.

Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид.

Жур говорит:

— Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым. Вы узнаете вашего хозяина? — И показывает на Буршина.

Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:

— Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами…

— Ой, как вы кричите! — говорит Жур. — Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом… Буршин, вы узнаете этих граждан?

Буршин молчит. И все молчат.

Жур подходит к Чичрину.

— Ну, хорошо, — говорит он, — я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты…

— Вот именно… Слесарь, — сказал старик и заплакал. — Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я…

Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.

— Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил… И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?..

Потом очная ставка кончилась.

Подчасова, Чичрина и Варова увели.

Жур спросил Буршина:

— Ну, что вы теперь скажете?

— Чисто работаете, — сказал Буршин.

— А вы говорите! — хвастливо молвил Жур.

И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже интимный характер.

Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про сына своего; и про дочь, и про жену, и про зятя-аптекаря. Рассказал все. И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как совершил его.


Через несколько дней его приговорили к расстрелу.

Приговор не удивил и не испугал его.

Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так же сделаться