Литвек - электронная библиотека >> Славко Яневский >> Современная проза >> Легионы святого Адофониса >> страница 4
ликов, но от герани-травы повелись, за то и кара.

А ныне земля от удара молнии собралась морщинами. В морщинах тех угадывались столетья. Спалив вместе с кладбищенским терном и вязами кости усопших, молния воротилась к небесной суке, или нырнула в колодец, или покатилась к Городу – сеять трупы людей и животных. Оставшиеся – воины, продавцы зелья и магии, тати, травщики, грамотеи либо мошенники – всякого наплетут через мгновение ли, через годы, а назавтра все обратится в прах, все станут прахом и забвением после последнего вздоха. Без сомнения, ни звездочеты, ни травоверы не знали – то ли время ринулось к исконным своим чародействам, то ли заспешило к будущим, определенным судьбой для грядущих столетий. Многих словно вынули из-под гнета: кожа горит, глаза лезут из обруча кровавых век – превращаются в головешки, в пепел. Это они. А я предчувствую: полыхнут плоды, и здешние и те, из заморских стран добытые Филипповым Александром [7]. Не осталось в деревьях ни гусениц, ни тени.

Бык. Шерсть синевой искрится. Во лбу прозвездь из белых шерстин. Бурый. Взревел, натужно и дико, из копыт извлекая рев, из жил, из нутра, с неслыханной болью, и я вторил ему, ведь не бывало такого, чтоб без огня раскалилась скотина, чтоб улеглась, вытянув отверделые ноги, а перед тем выпустила в землю кровь – согреть корень крапивный и семя малины. Буйно разрастутся по весне фиалка с пузырником. Но не желтым цветом покроются, не лиловым – процветут кроваво.

Рев громадного быка в небеса ударил рогами, в горы и в стены крепости. Долетел до бога. Побежали внуки.мои или правнуки – не видавшие меня, не слыхавшие – и нашли его мертвоглазого. Племенной бык превратился в горстку костей и спаленной кожи на сухой соломе – деяние бесплотного бога, себя принесшего в жертву во славу свою. Новым объятые страхом, позабыли люди повампирившихся Русе Кускуле и Деспота.

Даль была темной и синей: темное серело, синее наливалось кровью. Горит и сгорает земля, горят небеса, вылижет их пламень, и нет от него спасения. Тает облако, и цедятся капли воска, летят прозрачные голуби с плачем в клювах. Под Синей Скалой, где ютятся призраки и отшельники, появляется из земли исполинская рука, персты ее – суковатые дубовые стебли. Крик – за дубравой, где Песье Распятие. Предупреждает. Но кого и о чем – не понять.

В кануны священно действ неведомо, что творится в пределах, недоступных оку непрозорливых. Мне ведомо, но некому рассказать. Вещанье мое ни до кого не доходит. Беды и напасти безмерные собираются над Кукулином. Может, такое было в тот день, когда церковь Богородицы Троеручицы сподобилась изображения жути: жабья голова с рогом, в пасти вместо зубов орлиные клювы, руки десятипалые и на каждом пальце змеиная голова, негопырьи крылья и горб, а ноги – черные, в струпьях. Ныне это святилище стало пеплом и лишь один помнит его свидетель – я.

Сижу в темноте и смеюсь, оскал мой похож на плач. Ежели я в живых, то уж слишком долго, не хочет расступиться земля, словно покойники придерживают ее изнутри за кожу, за травяные корни. Ежели в мертвых, странно, почему я не прах. Однажды, многие и многие десятилетья назад, вроде бы варили кутью на помин раба божьего Борчилы, любившего вино, битвы и женщин. Узнавшего теперь о рождении второй смерти в темных ризах. Смерть эта страшнее той перворожденной, за тысячи и тысячи и тысячи лет до моего писания.

Вот, письмена оставляю на выбеленной овечьей коже. Прочтут потомки, и я им буду ровесник. А считают меня за мертвого. Хорошо. Был такой Борчило Грамматик. И есть. И будет. Мертвый? Живой'.' Все равно. Его писание – он сам, я, проклятое черное зерно в черной мельнице.

Дочавкаю голыми деснами летучую мышь, напьюсь дождевой воды, оставшейся от тех дней, когда цвел миндаль, и дам себе роздых. Надежда, что некий милостивец забьет мне в ребра осиновый кол, потеряна. Живым заказано ступать в этот замок призраков, глухая его пустота звоном отдается лишь во мне, ибо я полый – букашка, высохшая и страшная, раздави – не останется мокрого места. Костяк с рассудком. Стервятники разбегаются с криком, почуявши мой тлен. А ведь и вправду сбудется – новая смерть кинет жизнь на червивую трапезу, разделает на куски, станет рвать, пожирать и огладывать, брюхо ее переварит и камень.

Предрекаю – ответа нет, а наступает страшное – кровь обретает умысел.

2. Крысы

Я таращусь со стен крепости, из которой разбежались вурдалаки, прислеживаю, слушаю дали.

После долгого безмолвия, струями истекавшего из ниоткуда в никуда, кто-то запел. Потом, когда плотный голос умолк, собрались на важный сход все старички – сельские старейшины вокруг набольшего своего, Серафима. Давно уж позабылось про его шашни с козой, покаянный, исповеданный и причащенный, он теперь Серафим Блаженный, вкушающий коренья да пахту. Собрались и ждали, когда же первый старейшина вылезет из невидимой скорлупы не то вялого сна, не то пророческих размышлений. Подняли ему веко, он учуял, услышал, даже нечто узрел, о чем не хотел говорить. Облекая смыслом свою жизнь, если так можно назвать старческое дожитие, изрек: «Всему живому, от мала до велика, оставаться под кровлями, что-то будет». Я подслушивал его тайны в черепе, притягивал их, как лужа притягивает солнце, чтобы оказалось оно в двух местах, на небесах и в воде. И понял я, что не знает он о рождении новой смерти, злобной губительницы, устремившейся к Кукулину. Бессилен он разглядеть страшную жницу живой плоти. Перекрестился. Дважды. До и после молитвы Иже ecu на небесех. Потом призвал святителя своего Николу, да Никиту, да Никодима, всех троих разом, словно один святой мог обретаться в трех кожах и защищать на три стороны. Про четвертую, ту самую, откуда подступала смерть, он забыл. Прочие старички (самый старый моложе меня на семь десятилетий) прикладывались челом и устами к его деснице. Якобы прикладывались – лень было шевелиться, от мух даже отмахиваться перестали. Ничего в них не сохранилось от молодой ретивости, когда кусок обращается в силу, а глоток в неуемную дерзость. Но люди Кукулина верили им, выбрали их из множества своего править старшинство, блюсти порядок и справедливость, и они блюли.

А перед тем за две ночи по обыкновению голыми под луной плясали родильницы, терлись бедром о бедро, чтобы пролился дождь и родила земля. Обнаженные женские тела, разогретые истовой пляской, исходили золотой испариной. Со звезд низвергалась на них растопленная руда, стекала меж белых и налитых грудей, выпивала женскую молодость с плеч и податливого чрева. Заметались среди колосьев старушонки с саранчу ростом, опьяненные запахом здоровой женской плоти, не чаяли живыми выбраться из потока. По