Литвек - электронная библиотека >> Агния Александровна Кузнецова (Маркова) >> Историческая проза и др. >> Долли >> страница 2
Михайловна шла некрасивой походкой, немного вразвалочку. На ней было бледно-сиреневое платье, с разбросанными кое-где, отлично сделанными из шелка букетиками ярких фиалок. Устало ступали по блестящему паркету ноги, обутые в сиреневые башмачки.

Щеки горели волнением, синие глаза блестели радостью. И все же она была некрасива. Очевидно, некрасива была даже в ранней молодости своей.

Она подошла к Александру Сергеевичу, чуть обернувшись, окинула взглядом зал и сказала:

— Здесь неуютно. Да и письма отца, которые я хочу показать вам, — у меня в будуаре. Прошу вас.

Опередив его и прихватив рукой платье, чтобы оно не мешало, она стала подниматься по ступеням.

«В будуаре женщины принимают только самых близких друзей и…» — постарался не додумать Пушкин.

Они сидели в креслах, друг против друга, разделенные небольшим круглым столом, на котором стояла резная шкатулка с письмами Кутузова жене, Екатерине Ильиничне, и ей, Елизавете Михайловне, сначала Тизенгаузен, а затем Хитрово. Тизенгаузен, ее первый муж, — любимый зять Кутузова, смертельно был ранен на глазах великого полководца в сражении под Аустерлицем.

— Потом, в 1815 году, с двумя детьми, Катей и Дашей, я уехала с Хитрово во Флоренцию. Он был назначен российским послом, поверенным в делах при великом герцоге Тосканском. Жили мы хорошо. Но знаете, Александр Сергеевич, я не могла забыть Тизенгаузена, тосковала по нем.

Елизавета Михайловна держала руку на шкатулке, то открывая, то закрывая ее. И рассказывала, рассказывала Пушкину о себе, откровенно, как лучшему другу, проникновенно заглядывая ему в глаза.

Он слушал ее и представлял жизнь этой женщины, сложную, как жизнь каждого человека, интересную для него, как любая жизнь.

Он заметил, что ее холеная, белая, украшенная перстнями рука, лежавшая на шкатулке, была очень красива. Он вспомнил пожатие этой руки, сильное, почти мужское, и подумал, что оно говорит о большой воле этой женщины. Да, она может быть отличным другом. Но зачем, зачем этот горячий румянец щек, этот значительный, вполне понятный ему блеск глаз?!

— Отец жил всегда без семьи. Его короткие наезды были праздником для нас. И умер он в одиночестве, в городке Бунцлау. Вот его последнее письмо. Он уже не мог писать сам.

Она открыла шкатулку, из груды писем, не глядя, достала именно то, которое нужно.

Пушкин с волнением взял в руки письмо и некоторое время держал его не читая, представляя одиночество старого, почти ослепшего великого полководца.

— Читайте же, — мягко сказала Елизавета Михайловна, касаясь своей прекрасной рукой небольшой, смуглой руки Пушкина, с длинными ухоженными ногтями, тоже украшенной перстнями.

И он прочел:

«Я к тебе, мой друг, пишу в первый раз чужою рукой, чему ты удивишься, а может быть, и испугаешься, — болезнь такого роду, что в правой руке отнялась чувствительность перстов… Посылаю 10 т. на уплату долгов, 3 т. Аннушке и 3 т. Парашеньке, всем, кажется, по надобности».

— А вот последнее письмо мне, которое писал он еще сам. Но я уже тогда почувствовала в нем предсмертную тоску.

Ее губы дрогнули. Глаза увлажнились. И опять, почти не глядя, она вынула письмо из шкатулки и подала Пушкину.

Прыгающие, неровные буквы, почерк старческий.

Пушкин с увлечением прочел письмо несколько раз:

«Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем больше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнивающую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне от того, что уже восемь месяцев не видел никого из своих».

— Как верно! Как умно! Слава — дым! Какая жизненная философия! — восклицал Пушкин и долго не хотел расставаться с письмом.

— Вот еще одно интересное письмо, написанное в то время, когда он был военным губернатором Петербурга.

Елизавета Михайловна стала перебирать письма.

— Не найду что-то. Ну, да я расскажу вам сама. Вы знаете, за что отец был отставлен тогда?

— Не знаю. Я вообще не знаю этого периода его деятельности.

— И ни к чему знать. Это было вынужденное. Он родился полководцем и мечтал только об этом. Но мне хочется рассказать вам, за что отец был отстранен от этого поста.

У бывшего воспитателя императора Александра Павловича, графа Салтыкова, была шестидесятилетняя жена. Она носила парик, потому что, увы, своих волос уже не имела: облысела к старости. Своего парикмахера — молодого дворового парня — она держала в клетке, в комнатушке, расположенной рядом с будуаром, чтобы, не дай бог, кто не прознал об ее недостатке. И выпускала его из клетки только тогда, когда он делал ей из парика прическу… Вы что, Александр Сергеевич? — прервав рассказ, приподнялась Елизавета Михайловна, заметив, что Пушкин побледнел до синевы. — Вам плохо?

Он молча покачал головой и охрипшим голосом спросил почти равнодушно:

— И что же дальше? Да вы садитесь, садитесь, Елизавета Михайловна.

Она вновь опустилась в кресло и, приглядываясь к Пушкину, совершенно не понимая перемены, произошедшей в нем, продолжала:

— Однажды парикмахер сбежал. Салтыкова была в отчаянии и, естественно, за помощью обратилась к губернатору. Но Кутузов не отдал приказа искать сбежавшего. Не захотел. Салтыкова нажаловалась императору. И отец мой получил отставку.

— Человек человека сажает в клетку, как зверя! И царь поддерживает это истязание! Боже мой! Человек — человека!

— Но он крепостной, дворовый человек.

— Стало быть, вы считаете это возможным? — Пушкин встал. Лицо его исказилось гневом.

Елизавета Михайловна смущенно поднялась.

— Нет, вы не поняли меня, Александр Сергеевич, я знаю, что это жестоко, но у нее есть права на своего дворового человека…

— Вы стараетесь понять разумом, но сердцем, увы, не чувствуете всего ужаса этого факта. Крепостной! Дворовый! Да разве они не люди — эти крепостные, дворовые?..

Елизавета Михайловна долго оправдывалась, пыталась перевести разговор на другую тему. И в конце концов Пушкин смягчился, задумался, сел в свою любимую позу — забросив ногу на ногу.

Она