Литвек - электронная библиотека >> Сергей Николаевич Сергеев-Ценский >> Детская проза и др. >> Аракуш >> страница 2
чернобыл[4] на межах[5], когда ближе к опушке придвигались черноголовые монашейки-монашенки-гайкии глушки с сизыми щёчками, но тоже в чёрных шлычках, и синицы-лазоревки, очень длиннохвостые, белые с лазурью, пушистые, торжественно наряжённые, как на свадьбу или на бал, — так было неслыханно-радостно проснуться в воскресенье на самой заре, чуть щели покажутся в ставнях, кое-как одеться, захватить то, что приготовлено ещё с вечера, выскользнуть из дому так, чтобы и не разбудить никого, и потом, по сонной ещё улице, бежать к Авдеичу, постучать в его окошко с надворья и услышать отчётистое:

— Че-час!

А не больше чем через час мы с ним в лесу.

Души детей, как и души художников, — очарованные души; но когда я в лесу осеннем, в желтизне, в запахах листьев спелых, в прощальной грусти светлой не мог воздержаться от крика, чтобы вызвать эхо, Авдеич глядел на меня глазами строгого пекинского селезня:

— Ты ж это что, а?.. В класс пришёл?

И я смирялся.

Авдеич никогда не мигал веками… Рассмешить его ничем было нельзя, рассердить нельзя, удивить нельзя и напугать нельзя: окаменелость на шмыгающих ногах и с односложным разговором.

Водки он не пил.

Потому, что против моего увлечения птицами и Авдеичем ничего не имел мой отец, я думаю, что и отец его знал, хоть у нас в доме я никогда не видал Авдеича.

Авдеич был свой: пушкарский-то пушкарский, но в то же время лесной, значит, ничей; я, девятилетний, был тоже свой: домашний-то домашний, но в то же время слишком влюблённый в небо, и в поле, и в лес, — значит, тоже ничей. Это меня с ним сближало — малого со старым.

Я ревностно старался всячески помогать ему на охоте, а пока мы шли в лес, рассказывал ему о диковинных древних зверях, о путешествиях по пустыням, о всём, что я вычитывал из своих детских книг.

Он слушал, но едва ли мне верил.

Помню, спросил он меня однажды:

— А как имя было тому зверю, который Ноя[6]ослушался и в ковчег к нему не пошёл?

Ничего не слыхал я о таком звере.

— То-то и есть… Не знаешь… С большими рогами был зверь и долго мог плавать… Однако по последствии времени и тот выбился из силов… Почему такое?.. Птицы ему на рога садились… Он их стряхнёт, они опять… Вот почему… А птиц летало тогда несосветимо… С тем и принуждён он был потопнуть бесчестно за гордость свою.

Позже встречал я много охотников из простонародья, и странное дело: их тоже не слишком занимали рассказы из длинной записной истории людей на земле, но коснись потопа — очень они оживлялись, точно вчера это было!.. И, кроме Авдеича, попадались мне большие знатоки этого события, но Авдеич был по времени первый.

Картуз[7] он носил очень поношенный и с красными кантами.

Я думал, что он прежде служил где-нибудь и это ему полагалось — картуз с красным кантом, как у многих чиновников… Но вот как-то на базаре увидел я его в птичьем ряду в картузе поновее и с синим кантом, как у брандмейстера…[8] Из этого я вывел, что просто форменные картузы Авдеичу нравились, и, может быть, где-нибудь в сундуке на особо парадный случай, завёрнутая от моли в газету, хранилась у него фуражка с зелёным кантом и почти новая.

Помню, о гадюках я его как-то спросил, — не может ли попасться нам в лесу. Но он ответил пренебрежительно:

— Попадётся ежели, наша будет… Её только за холку хватай и в раззявый рот ей харкни, будет совсем шёлковая!.. Страсть человечьих слюней боится.

Но если не по гадюкам, то по части птиц певчих был Авдеич немалый знаток.

Это он научил меня смотреть пойманному щеглу в хвост и считать перья: если четырнадцатипёрый хвост — щегол-берёзник, дорогой щегол, не меньше, как полтинник, а если двенадцатипёрый — щегол репейный, цена ему в базарный день пятачок, и возиться с ним не стоит.

И для чижей была у него своя примета, но я уж забыл её, и для синиц тоже. Синиц он ценил только большеголовых, у которых полоса чёрная шла от шейки через всю жёлтую грудку, была нерваная, яркая и широкая… А когда с весенних проталин приносил десятки жаворонков, хохлатых и бесхохлых, он очень серьёзно разглядывал их каждого порознь, ерошил перья, распускал крылья, примерял на ногте хохолки и шпоры и рассаживал в семейные клетки — степняков к степнякам, лесняков к леснякам, полевых юл к юлам.

Жаворонки у него как-то очень быстро ручнели и перенимали голоса других птиц.

Часто, когда я бывал у него и кругом трещали в тридцати — сорока клетках птицы, он останавливал вдруг моё внимание:

— Слышишь, как вваливает?

— Зяблик?

— От третьего слышу, что зяблик… А это и вовсе юла.

Сколько редкостных певунов у него было… Просто, даже так: нередкостных у него и не было — не держал с самого начала. Двенадцатипёрых щеглов выпускал, не донося до дому (но никогда там, где они попадались: расскажет другим, перебьёт охоту — в это он верил нерушимо).

Птичья ли осторожность, все ли вообще птичьи повадки привили ему уверенность в птичьем уме, но даже глупых чечёток, стаями попадавших к нему в понцы[9] зимою, он отнюдь не обвинял в глупости.


Аракуш. Иллюстрация № 4
Попрыгай-ка по холоду, поди!.. Известно, что в петлю их гонит — нужда гонит.

И когда приходили к Авдеичу покупать птиц, достоинства их оказывались прямо бессчётны.

В нашем городе в те годы, о которых я вспоминаю, было что-то вроде поветрия любви к птичьему щебету, и Авдеичу не приходилось даже стоять на базаре: его знали и к нему шли сами на дом. И только на благовещенье[10] он выносил на базар большие клетки, полные пятачковых пернатых.

Покупатели птиц тогда — мягкотелые и мягкосердые женщины в тёплых платках — выпускали их на волю, чуть послушав, как трепетно бились их маленькие сердечки, смотрели любовно, сквозь слезы, как они улетали, и крестились усердно им вслед.

Ходил Авдеич без лишнего: всё на нём было пригнано впору и к месту, как на хорошем солдате.

За спиною мешок с западком и клеткой, за поясом сбоку два мешочка: один для себя с чёрным хлебом, другой — для птиц на подкорм, и в нём свои отделения: конопляное семя, муравьиные яйца, даже живые жуки; а на ремешке через плечо — лучок и понцы так, что приходились они с левого бока. Палку он брал только на всякий случай.

Лес к нашему городу придвигался близко именно со стороны слобод — Стрелецкой и Пушкарской. Тут ещё уцелели заросшие травою старые крепостные валы и рвы, а за ними, невдали, лес, но молодой, городской лес, не казённый; казённый же, строевой, с глухарями, медведями, волчьими стаями, начинался верстах в пяти.

Нужно было видеть и слышать, как Авдеич подманивал птиц… Куда серьёзнее, чем всегда, становился тогда этот