— Узнаете ее? — спросила Мадлен.
— Здесь не одна Элизабет, а целых десять. Я не всех их любил.
Элизабет, которая навсегда останется «его» Элизабет, была молодой женщиной, сидящей на верхней ступеньке дома по Ректор-стрит, куря сигарету за сигаретой в полной тишине. Или откусывающей от круассана возле дома, рядом с такси, которое должно было ее увезти. Мадлен склонилась над ковром, с таким отрешенным видом, как если бы они говорили о погоде на завтра.
— Берите еще вина, — сказала она, — я не буду вскакивать каждые пять минут, чтобы наполнить ваш бокал.
— Не стану злоупотреблять. Мне еще понадобятся ноги, чтобы вернуться сегодня вечером в Орлеан и сесть на парижский поезд.
— Что это вы такое придумали! Элизабет не позволит вам так уехать!
Раз Элизабет, предупрежденная о том, что он приедет в середине дня, не ждала его, а изображала непреодолимую страсть к замкам Луары, значит, она пыталась обмануть и саму себя, и Мадлен, или же предоставила этой самой Мадлен (странная рассудительность для нее) судить о мужчине, который прошел через ее жизнь, так по-настоящему ее и не увидев. Мысль о том, что эта полная женщина, говорящая то, что думает, скоро начнет его расспрашивать о его корнях, образовании, семейном и финансовом положении, как рекомендуется в учебнике баронессы Стафф о правилах поведения в обществе, вызвала у него улыбку.
— О чем это вы сейчас подумали?
Артур признался.
— Вот еще! Я вас знаю уже двадцать лет. Пусть вы и приехали в Сен-Лоран на велосипеде, я знаю, что внешности нельзя доверять.
— Вам известно, что мы уже давно в ссоре?
— И я даже, кажется, знаю, почему. Нужно что-нибудь другое, чтобы настроить меня против вас. Я не так глупа. И потом моя малышка Элизабет тоже не подарок.
Склонившись над работой, она старалась вынуть из канвы кусочек шерсти.
— Я старею и становлюсь все более рассеянной. Красная… а надо было желтую. Так вы были в Лугано?
— Решительно, от вас ничего не скроешь.
Мадлен рассмеялась. Ее грудь подпрыгивала в узкой блузке.
— Нет-нет, ничего подобного. Например, я никогда не пойму, почему два человека, которые, как вы и Элизабет, любили друг друга, до смерти боятся себе в этом признаться и ждут двадцать лет, чтобы обнаружить, что это взаимно. Что же до той бразильянки…
Она даже не желала произносить ее имя.
— …хотелось бы мне на нее взглянуть, чтобы понять, что в ней было такого привлекательного. В буфете справа виноградная водка и маленькие рюмки, даже большие есть, если вы не лицемер. Да, там, справа.
В рамку окна вписывался мягкий изгиб Луары и, в низу дороги, тропинка, по которой ехали на велосипедах мужчина и женщина с рюкзаками за спиной.
— Удачная мысль — ехать по бечевой дороге. Если б я знал…
— Не жалейте. По ней можно проехать только километров пять. Да, мне чуть-чуть, донышко прикрыть, а то у меня нитки в глазах двоятся. У этой бразильянки…
— Аугусты Мендоса.
— …у этой бразильянки, должно быть, очарования было не занимать, но чар на весь век не запасешь. Будешь после сорока строить из себя колибри — запросто прослывешь гусыней.
— Как вы суровы.
— Вовсе нет. Например, мне тяжело видеть, что вам неудобно сидеть. Освободите вон то кресло и развалитесь в нем. Оно чудесное. Это подарок Элизабет, как и почти все, что у меня есть. Подтащите к себе столик и поставьте на него рюмку.
— Нет, — сказал он, — чары не угасают. Только теряют эффект внезапности, да и мы уже не те. Потеряли девственность перед любовью.
В его груди вечно будет жить сожаление, каждый раз, когда он об этом подумает. Слегка дрожа, он потянулся к рюмке и опрокинул ее.
— Ничего страшного. Возьмите в кухне тряпку и налейте себе еще.
Когда он устранил последствия катастрофы, Мадлен, так и оставшаяся сидеть на канапе, положила иголку и сняла очки.
— Чем больше на вас смотрю, тем больше говорю себе, что женщины и впрямь глупы. Все тот же старый страх, что если они бросятся мужчине на шею, тот подло этим воспользуется. Я видела, что ваша рука дрожала две-три секунды. Вы все еще так ранимы, после стольких лет?
— Начинаешь беспокоиться, когда тебя уже ничто не трогает.
— Я с вами согласна.
Эта женщина была скалой из уверенности.
— Я избежал худшего, — сказал он.
— Не говорите так. Вы бы стерли самого себя, если бы в это уверовали. Элизабет любила ее, несмотря на все причины ее не любить.
Все причины? Он исключал мелочное женское соперничество, недостойное Элизабет, и видел только одну причину, тень которой промелькнула мимо, а он не обратил на нее внимания. Мужчинам свойственно такое тугодумие, и отнюдь не простодушное.
— Уже при входе, — сказал он, решив идти напрямую, — я был встревожен: крылатка, шляпка без полей и манто из нутрии, висевшие на крючках в прихожей. Настоящая инсценировка. Чтобы я вернулся на двадцать лет назад по следам славного прошлого. Жетулиу, который уже не верил, что я приеду, отправился в Кампьоне, доверив ее заботам сиделки в белом халате, которая, когда я вошел, резко закрыла ящик и спрятала что-то в карман. Аугуста ждала, сидя в большом кресле против раскрытого окна, с одеялом на коленях. Она наверняка увидела, как подъехала машина, но даже не повернула головы. Я видел только ее плечо, обнаженную руку на подлокотнике, ногу, скрытую сари, наподобие тех, что она носила в Ки-Ларго. Сцена должна была разыграться снова, американцы называют это «римейк». Я был не готов. Явился с розой в руке, как клоун Марсель Марсо, с тем лишь отличием, что уже утратил свое пресловутое простодушие.
— Я думаю! Будьте так любезны, передайте мне корзинку с шерстью, она слева от вас, на этажерке.
Артур подошел к окну. Мутно-зеленая Луара пробиралась меж песчаных отмелей. На том берегу, к северу, виднелись первые дома Божанси. Нежная молитва, которую нараспев произносила его мать, сорвалась с его губ: «Орлеан, Божанси, Нотр-Дам-де-Клери, Вандом, Вандом…»
— Я обучила ей Элизабет. Когда она впервые приехала во Францию (ей было пять лет), она захотела услышать, как звонят колокола на соборе. Мы просидели до вечерни на скамейке, сосали леденцы и ждали колоколов: Вандом, Вандом… Госпожа Мендоса была одна с сиделкой?
—