Литвек - электронная библиотека >> Николай Владимирович Димчевский >> Современная проза и др. >> В пору скошенных трав >> страница 2
холщовую косоворотку, перехваченную узким ремешком с серебряной пряжечкой и синие галифе, поскрипывая сапожками, подходил к деду, закидывал лысую головку и говорил сиплым голоском:

— А что, кум, не сорганизоваться ли нам нынче под древом?

Виктор тут же незаметно дергал его за рукав и выразительно шептал в ухо: «Папа, ты же обещал!»

Никодимыч виновато косился на сына:

— Обещал… Да… Но ведь мы обедать… Не могу ж я, когда твой крестный приглашает с ним отобедать, отказаться…

— Мы же дома недавно обедали.

Никодимыч, как мог, уходил от неприятного разговора.

Начиналось перетаскивание табуреток, стульев и посуды к столу на пчельнике под яблоней; туда же бабушка приносила окрошку или щи, а для Виктора тарелку сотового меда.

— Ну-ко, крестник, полакомься, — говорил дед.

Виктор страстно любил мед, и ему стоило труда степенно, понемногу пробовать кончиком ложки. Он сдерживал себя, и в этом было тоже что-то совсем взрослое, непонятное Мите.

Отметив, как он подрос и возмужал, дед задавал неизменный вопрос: кем же станет, когда вырастет?..

Виктор не сразу отвечал. Откладывал ложку, загонял за щеку сладкий воск, бросал взгляд на отца. Во взгляде этом была скорбь, любовь, гордость, жалость и странное для подростка снисхождение, словно он прощал отцу то, чего нельзя простить…

— Я, крестный, хочу стать краскомом… — Он примолкал, опять бросал быстрый взгляд на отца и добавлял с недетским раздумьем в голосе: — Как папа… был…

Тут Никодимыч весь обращался в улыбку, потом на глаза навертывались слезы.

— Понимаешь, кум, — переселив слезы, говорил он, — отыскал где-то Витька мою старую фотографию… Там я в полной форме на коне… Папаха, шашка, маузер… И загорелся, видишь ли, тоже стать красным командиром. Я ему толкую: я учитель, воевать меня жизнь заставила. А он в ответ: «Меня, — грит, — тоже жизнь заставит». Да какая, спрашиваю, жизнь-то?..

— Папа! — с укоризной прерывал его Виктор.

— Молчу, молчу… — Никодимыч прикрывал рот ладонью, а в глазах радость и слезы.

Не замечая этой перепалки, дед глядел в небо и говорил самому себе:

— Да-а-а… Как сейчас помню… Парад уездного гарнизона… И ты, кум, на белом коне объезжаешь ряды… «Ура!», понимаете ли… тебе вослед «Ура!» Уездный военком — птица немалого полета, знаете да… — Затем гладил Виктора по голове и вздыхал. — На параде красиво, а так — ох и тяжелая это штука солдатчина…

— А я все равно! Все равно! — стучал ладошкой по столу Виктор.

На столе появлялась бутылка водки, дед наливал куму и себе.

— Папа, ты же обещал, — по-взрослому говорил Виктор.

Никодимыч опускал голову, отворачивался, не глядя брал стаканчик и бормотал:

— Мы помаленьку, Витюш, по стопочке — и все, правда ведь, кум?

Но едва он поднимал стаканчик, Виктор вскакивал и, не сдерживаясь, кричал:

— Ты обещал! Ты обманул! — и убегал домой, ни с кем не простившись.

— Строптивый малой. Из него будет толк, — говорил дед и чокался с кумом.

Никодимыч всхлипывал и облегченно вздыхал.

Кумовья засиживались до темноты. Выносили керосиновую лампу или, если был ветерок, фонарь «летучая мышь»; мохнатые бабочки вились вокруг, роняя пыльцу.

Нить беседы обычно выбирал Никодимыч, он же заматывал ее в клубок витиеватый и философский. Яблоня, росшая у стола, в его устах превращалась в «древо познания», себя он сравнивал с известным изгнанником из рая, а время со змием-искусителем.

— Наблюдаю в себе, любезный кум, некие печальные пертурбации, — жаловался он, повертывая в руке упавшую на стол аниску. — Подобен я этому переспевшему плоду… Он сладостен и благоуханен, но пора его миновала… Удел его — попасть в рот Хроноса и раствориться в вечности. — Никодимыч задумчиво надкусывал яблоко. — Видишь ли, милейший кум, раньше я все понимал… Не было вопроса внутреннего или международного, в коем у меня не сложилось бы полнейшей, кристаллической ясности. Споры со старым миром решались командой: «Шашки наголо!» Новый мир тоже был ясен, как этот фонарь…

— Ты прав, — соглашался дед и добавлял воодушевленно: — Однако и ты в те времена был орлом! Первая фигура в уезде. Шутка ли — военком!

Никодимыч отмахивался то ли от ночной бабочки, слетевшей на блик лысины, то ли еще от чего.

— Было, кум, было… Все было… — Повертывал надкушенное яблоко, скрипел осипшим своим голоском: — Соломон сказал: «Все проходит…» И моя кристаллическая ясность прошла. Некий дым застит внутренний взор… Мне кажется, я сгорел и гарь серым столпом обняла меня… Знаю теперь «аз» да «буки»… Детишек понимаю, и они меня понимают… А картина Истории, даль Времен задернулась. Некий туманный полог закрыл ее… — Укусил аниску, захлебнулся соком, утер губы. — Но я не сетую, кум. Время сажать семена — и время сбирать плоды… Вместе со многими приготовлял я поле, а жать досталось другим. Что ж… не сетую на судьбу… так было всегда… «Аз» да «буки» — тоже семена, и знания детей та же жатва… Возвращение к вечному… — Его губы слегка кривились, он вытирал глаза рукавом. — Обидно лишь одно, кум, почему это право все понимать и все объяснять присвоил себе некий недоучившийся семинарист, про которого, когда мы вершили Историю, и слыхом было не слыхано, и видом не видано… Где он был тогда-то, когда мы головы клали? — Никодимыч всхлипывал, рвал косоворотку, обнажал синий шрам поперек груди. — Такое у  н е г о  есть? Есть у него? Нет! И не будет. Он хитрый, от такого он уйдет, стеной загородится… Шинель надел… Поди ты! Пороху бы понюхал на мировой да на гражданской — тогда б и надевал шинель-то…

Яблоко ускользнуло, покатилось мимо фонаря, нырнуло во тьму.

Выпуская горькое облачко махорочного дыма, дед отвечал ему:

— Слова твои, кум, — свидетельство гордыни и зависти.

— Возможно… Все может быть… — сдерживая себя, поскрипывал Никодимыч.

Митя сидел на приступках крыльца, смотрел и слушал, ничего не понимая, пока мама не уносила его. Засыпая, он слышал, как дед с Никодимычем заводили песню, всегда одну и ту же:

Не осенний мелкий дождичек…
В пении обнаруживалось, что голос у деда такой же тоненький, как и у кума, хотя в разговоре он басил.

До конца они не допевали. Никодимыч упирался лбом в ладони, хлюпал, невнятно жаловался и сетовал. Дед сжимал рукой бороду и слушал.

Постепенно голос Никодимыча слабел и иссякал. Они сидели молча; глаза слипались, головы клонились. Они не противились силе земного тяготения и ложились щекой на огрызки луковых перьев. Продолжением прерванного пения раздавался храп.

В поздний час бабушка нарушала