- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (106) »
холщовую косоворотку, перехваченную узким ремешком с серебряной пряжечкой и синие галифе, поскрипывая сапожками, подходил к деду, закидывал лысую головку и говорил сиплым голоском:
— А что, кум, не сорганизоваться ли нам нынче под древом?
Виктор тут же незаметно дергал его за рукав и выразительно шептал в ухо: «Папа, ты же обещал!»
Никодимыч виновато косился на сына:
— Обещал… Да… Но ведь мы обедать… Не могу ж я, когда твой крестный приглашает с ним отобедать, отказаться…
— Мы же дома недавно обедали.
Никодимыч, как мог, уходил от неприятного разговора.
Начиналось перетаскивание табуреток, стульев и посуды к столу на пчельнике под яблоней; туда же бабушка приносила окрошку или щи, а для Виктора тарелку сотового меда.
— Ну-ко, крестник, полакомься, — говорил дед.
Виктор страстно любил мед, и ему стоило труда степенно, понемногу пробовать кончиком ложки. Он сдерживал себя, и в этом было тоже что-то совсем взрослое, непонятное Мите.
Отметив, как он подрос и возмужал, дед задавал неизменный вопрос: кем же станет, когда вырастет?..
Виктор не сразу отвечал. Откладывал ложку, загонял за щеку сладкий воск, бросал взгляд на отца. Во взгляде этом была скорбь, любовь, гордость, жалость и странное для подростка снисхождение, словно он прощал отцу то, чего нельзя простить…
— Я, крестный, хочу стать краскомом… — Он примолкал, опять бросал быстрый взгляд на отца и добавлял с недетским раздумьем в голосе: — Как папа… был…
Тут Никодимыч весь обращался в улыбку, потом на глаза навертывались слезы.
— Понимаешь, кум, — переселив слезы, говорил он, — отыскал где-то Витька мою старую фотографию… Там я в полной форме на коне… Папаха, шашка, маузер… И загорелся, видишь ли, тоже стать красным командиром. Я ему толкую: я учитель, воевать меня жизнь заставила. А он в ответ: «Меня, — грит, — тоже жизнь заставит». Да какая, спрашиваю, жизнь-то?..
— Папа! — с укоризной прерывал его Виктор.
— Молчу, молчу… — Никодимыч прикрывал рот ладонью, а в глазах радость и слезы.
Не замечая этой перепалки, дед глядел в небо и говорил самому себе:
— Да-а-а… Как сейчас помню… Парад уездного гарнизона… И ты, кум, на белом коне объезжаешь ряды… «Ура!», понимаете ли… тебе вослед «Ура!» Уездный военком — птица немалого полета, знаете да… — Затем гладил Виктора по голове и вздыхал. — На параде красиво, а так — ох и тяжелая это штука солдатчина…
— А я все равно! Все равно! — стучал ладошкой по столу Виктор.
На столе появлялась бутылка водки, дед наливал куму и себе.
— Папа, ты же обещал, — по-взрослому говорил Виктор.
Никодимыч опускал голову, отворачивался, не глядя брал стаканчик и бормотал:
— Мы помаленьку, Витюш, по стопочке — и все, правда ведь, кум?
Но едва он поднимал стаканчик, Виктор вскакивал и, не сдерживаясь, кричал:
— Ты обещал! Ты обманул! — и убегал домой, ни с кем не простившись.
— Строптивый малой. Из него будет толк, — говорил дед и чокался с кумом.
Никодимыч всхлипывал и облегченно вздыхал.
Кумовья засиживались до темноты. Выносили керосиновую лампу или, если был ветерок, фонарь «летучая мышь»; мохнатые бабочки вились вокруг, роняя пыльцу.
Нить беседы обычно выбирал Никодимыч, он же заматывал ее в клубок витиеватый и философский. Яблоня, росшая у стола, в его устах превращалась в «древо познания», себя он сравнивал с известным изгнанником из рая, а время со змием-искусителем.
— Наблюдаю в себе, любезный кум, некие печальные пертурбации, — жаловался он, повертывая в руке упавшую на стол аниску. — Подобен я этому переспевшему плоду… Он сладостен и благоуханен, но пора его миновала… Удел его — попасть в рот Хроноса и раствориться в вечности. — Никодимыч задумчиво надкусывал яблоко. — Видишь ли, милейший кум, раньше я все понимал… Не было вопроса внутреннего или международного, в коем у меня не сложилось бы полнейшей, кристаллической ясности. Споры со старым миром решались командой: «Шашки наголо!» Новый мир тоже был ясен, как этот фонарь…
— Ты прав, — соглашался дед и добавлял воодушевленно: — Однако и ты в те времена был орлом! Первая фигура в уезде. Шутка ли — военком!
Никодимыч отмахивался то ли от ночной бабочки, слетевшей на блик лысины, то ли еще от чего.
— Было, кум, было… Все было… — Повертывал надкушенное яблоко, скрипел осипшим своим голоском: — Соломон сказал: «Все проходит…» И моя кристаллическая ясность прошла. Некий дым застит внутренний взор… Мне кажется, я сгорел и гарь серым столпом обняла меня… Знаю теперь «аз» да «буки»… Детишек понимаю, и они меня понимают… А картина Истории, даль Времен задернулась. Некий туманный полог закрыл ее… — Укусил аниску, захлебнулся соком, утер губы. — Но я не сетую, кум. Время сажать семена — и время сбирать плоды… Вместе со многими приготовлял я поле, а жать досталось другим. Что ж… не сетую на судьбу… так было всегда… «Аз» да «буки» — тоже семена, и знания детей та же жатва… Возвращение к вечному… — Его губы слегка кривились, он вытирал глаза рукавом. — Обидно лишь одно, кум, почему это право все понимать и все объяснять присвоил себе некий недоучившийся семинарист, про которого, когда мы вершили Историю, и слыхом было не слыхано, и видом не видано… Где он был тогда-то, когда мы головы клали? — Никодимыч всхлипывал, рвал косоворотку, обнажал синий шрам поперек груди. — Такое у н е г о есть? Есть у него? Нет! И не будет. Он хитрый, от такого он уйдет, стеной загородится… Шинель надел… Поди ты! Пороху бы понюхал на мировой да на гражданской — тогда б и надевал шинель-то…
Яблоко ускользнуло, покатилось мимо фонаря, нырнуло во тьму.
Выпуская горькое облачко махорочного дыма, дед отвечал ему:
— Слова твои, кум, — свидетельство гордыни и зависти.
— Возможно… Все может быть… — сдерживая себя, поскрипывал Никодимыч.
Митя сидел на приступках крыльца, смотрел и слушал, ничего не понимая, пока мама не уносила его. Засыпая, он слышал, как дед с Никодимычем заводили песню, всегда одну и ту же:
В пении обнаруживалось, что голос у деда такой же тоненький, как и у кума, хотя в разговоре он басил.
До конца они не допевали. Никодимыч упирался лбом в ладони, хлюпал, невнятно жаловался и сетовал. Дед сжимал рукой бороду и слушал.
Постепенно голос Никодимыча слабел и иссякал. Они сидели молча; глаза слипались, головы клонились. Они не противились силе земного тяготения и ложились щекой на огрызки луковых перьев. Продолжением прерванного пения раздавался храп.
В поздний час бабушка нарушала
Не осенний мелкий дождичек…
- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (106) »