которые, должен признаться, в этом веке мне действительно не пригодились. Выходит, я должен поблагодарить отца…
– Продолжай!
– В середине января 1915-го я получил тяжелое ранение, и меня эвакуировали в лазарет в Ломжу.
– Что это за Ломжа?
– Хорошее местечко. Пара заводов и фабрик, два рынка и театр. Публичная библиотека, мужская и женская гимназии, три костела, жаль только, что всей этой красоты я так и не увидел, гражданин начальник, потому что лежал в госпитале…
– Ты не тараторь, а продолжай показывать о войне!
– Так а что показывать-то?
– Как все было, показывай!
– А как все было?
– Нестеренко!
«Показывай, как все было!» А как все было? Понятно же как… Тонкая карточка в библиотеке воспоминаний – легко порезаться. Говорить о войне мне, конечно, не хочется. Всю свою жизнь я стараюсь ее забыть, а он…
Война эта была нужна папеньке и людям вроде него, но не мне. Жертвоприношение на алтарь отцовских глупостей. Получив ранение, я был так горд собой! Наивный, я ожидал лишь того дня, когда смогу приехать домой и, указав на заштопанную шею, предъявлю отцу собственную храбрость, но когда это в действительности произошло, я услышал лишь несколько холодных, пронизанных несправедливыми упреками вопросов:
«Разве война закончилась? Если ты смог приехать сюда – значит, чувствуешь себя хорошо! Решил пересидеть, пока другие твои товарищи сражаются?! Боишься возвращаться на фронт? Никогда не думал, что воспитаю труса!»
Неужто и правда ожидает теперь товарищ Перепелица, что расскажу ему обо всем с самого начала? Разве и вправду думает он, что начну описывать, как на войну эту мечтал попасть, как бредил вернуться в отпуск с Георгиевским крестом? Всерьез ли он сейчас надеется, что стану описывать вокзал, заполненный странными людьми, которые преступно подбадривали нас? Какого он года? 13-го? 15-го?
Когда началась война, ему, гаденышу, наверное, не было и пяти. Что он может помнить о той войне, что знать? Торжество смерти, праздник мертвеца – вот что это была за война! Век только начинался, а все идеалы уже были разрушены. Что ему рассказывать, если он никогда не сможет понять, что над целым континентом висел трупный запах…
Все еще молча разглядывая Перепелицу, я вспоминаю теперь, милая, как поезд буквально сбежал с вокзала, на котором все ярче и яростнее раздувался духовой оркестр. Люди заходились в смертельном экстазе, однако стоило составу покинуть город, как тотчас наступила страшная тишина. Безумное счастье вмиг выветрилось. Беззвучие вагона потрясло меня. Казалось, я не слышу даже стука колес. Все вокруг молчали. Никто больше не шутил, не смеялся и не пел гимнов. Тишина была такая, что ее можно было потрогать руками. Лишь единожды, в день, когда в 1920 году мы покидали Крым, после последней перед исходом молитвы (уверен, ты ее помнишь), я услышал подобное безмолвие. Скорбь, которую не нарушал ни плач ребенка, ни лай собаки, ни карканье воронья. Так неужели и правда думает этот Перепелица, что сейчас я стану рассказывать, как смотрел в тот день на юных однополчан и осознавал вдруг, что никаких оркестров в моей жизни больше не будет?
– Нестеренко, ты что, уснул? Последний раз тебе говорю, показывай мне о войне!
– Так а что тут показывать-то? Будто вы и сами не знаете, до чего же скотская она была…
– Без обобщений! Рассказывай мне о своем участии!
– О моем? А что тут скажешь… такое же, как и у всех, у меня было участие…
Уже в первые дни бойня эта меня натурально ошарашила. Думаю, что в действительности это было мое первое настоящее потрясение, гражданин начальник. Ни к чему подобному я, конечно, совершенно был не готов. Я думал, что война эта будет такая же красивая, как на картинках, как в книгах, как нам рассказывали в училище, но едва боевые действия начались – фронт тотчас превратился в проходной двор. Текучка кадров оказалась колоссальной! Приехал – погиб, приехал – погиб, погиб, погиб, погиб…
Война – первый великий музей, который я посещаю в своей жизни. Музей анатомии. Обширнейшая, богатейшая коллекция, что обновляется каждый день. Миллионы экспонатов! Разрубленные вдоль и поперек тела, вскрытые и разорванные легкие, торчащие кости и разбросанные кишки. Руки, головы, ступни и черепа. Меня особенно впечатляют зрачки, по которым ползают мухи…
– В те дни, гражданин начальник, мне казалось, что солдатам всех держав проще было бы ложиться в братские могилы уже в своих собственных городах. Вот проснулся ты утром, вышел в огород, могилу выкопал и слег. Да краше бы даже с братом. Поступай мы так – это избавило бы всех нас от бесконечных переходов, ночей в мокрых окопах и компаний бесчисленных крыс. Знаете, гражданин начальник, Николай Федоров как-то написал, что бессмертие возможно только в том случае, если воскресить мертвых. Как это сделать, мы тогда, конечно, не понимали, но трупов для будущего великого воскрешения заготавливали с лихвой…
– Кто такой Николай Федоров?
– А, забудьте, гражданин начальник, это уж точно к нашему делу не имеет никакого отношения…
– Не тебе, Нестеренко, решать, что имеет отношение к твоему делу, а что нет!
– Да уж, конечно, не мне, я понимаю. В общем, я могу с уверенностью сказать только, что война эта разрушила мой привычный мир, все мое нехитрое понимание вещей. Вмиг буквально мир мой разлетелся на куски! Бах! Бах! Бах!
– Нестеренко, потише, ты не в театре!
– Да-да, простите…
– И не нужно мне тут делать таких длинных пауз!
– Ну вы же просто сами сказали мне, что записываете…
– Ты не волнуйся, все, что необходимо, я запишу!
– Тоже верно. В общем, подытоживая, можно сказать, что уже в первые дни закрылись все мои фабрики скорби и обанкротились мануфактуры горя…
– Нестеренко, я же тебя предупреждал: ты не Маяковский – не нужно мне здесь поэзии!
– У вас там клякса…
– Нестеренко!
– Да не поэзия это никакая, а чистая проза – проза жизни, точнее и не описать! Со мной случилась вдруг такая колоссальнейшая минимализация чувств, понимаете, гражданин начальник? Я вдруг осознал, что уже в первые дни, попусту совершенно, вхолостую буквально растратил и грусть, и печаль, и сострадание…
– К чему ты ведешь?
– Я веду к тому, гражданин начальник, что был немного не таким человеком, как сейчас…
– Нестеренко!
– Раз уж вы меня спросили – я веду к тому, что там, на войне, уже в первые дни что-то во мне навсегда изменилось, что-то вдруг закончилось, и в связи с этим, когда все мои склады сопереживаний опустели, я перестал оплакивать однополчан и начал смеяться…
– В смысле?
– В прямом! Я помню, что уже в один из первых боев, скованный ужасом, потеряв рассудок от страха, я стоял и ржал во все горло. Нет, правда, я