должен фиксировать факты, анализировать их, в шелухе обыденного, незначительного находить то, что дает возможность установить истину. Эмоции только мешают этому… Но, слушая непритязательный рассказ вора, Виктор Николаевич почувствовал что-то похожее на угрызение совести. Будто он нес вину за неудавшуюся жизнь Павла. Попади тот к нему, когда был мальчишкой, он, быть может, сделал бы из него человека. Как проморгали парня? Как допустили его до такого падения?
А Павел все рассказывал. И в его голосе не было ни горечи, ни раскаяния.
«Кажется, я переживаю больше его самого, — подумал Чуркаш. — Он зачерствел, потерял способность различать границы добра и зла…»
Внезапно следователь насторожился. Павел говорил о Молдавии. Он, оказывается, бывал в Кишиневе, в его окрестностях. Но ведь Трушены и Кожушна — это окрестности Кишинева!
Павел рассказывал о Гидигиче. Что он там делал? Был там. Просто так. Где ночевал? На вокзале.
Потом Чуркаш перевел разговор на молдавские вина, затем вновь заговорил о Гидигиче. И, в конце концов, решился на отчаянный шаг:
— Ну, а теперь расскажи, как ты совершил кражу в Гидигиче.
Они давно уже перешли на «ты», будто старые, добрые друзья.
Дело было поздно вечером. То ли Павел решил сознаться, почувствовав доверие к собеседнику, хотя тот сказал ему, кем он является на самом деле, то ли, устав, думал отделаться от следователя признанием, но, к великому изумлению Чуркаша, стал рассказывать, как обокрал магазин в этом пригородном селе: ночью пробил отверстие в каменной стене подсобного помещения магазина и вынес оттуда несколько десятков пар обуви — в чемодане и в мешке. Рано утром увез все это добро в Реваку и с помощью знакомой распродал украденное.
Он рассказывал это с такими подробностями, что не поверить ему нельзя было. Но ведь в милиции не было никаких сигналов о краже в Гидигиче!
В тот же вечер Чуркаш связался со своим руководством. По ходатайству министра он получил в Одессе разрешение доставить Малиновского в Кишинев. Отсюда, взяв машину, вместе с преступником и понятными поехал в Гидигич. Павел шел впереди и демонстрировал то, что делал в ночь преступления. Подойдя к задней стене подсобного помещения магазина, он показал свежую кладку, которой была заделана пробитая им дыра…
Все стало ясно. У продавцов магазина совесть была нечиста, и они, обнаружив кражу, решили лучше умолчать о ней, покрыть недостачу, чем подвергнуться внезапной ревизии. Допрос продавцов подтвердил эту версию.
Дальше дело пошло быстрее. В кожушнянской краже Павел сознался после того, как ему предъявили отпечатки пальцев, найденные на месте происшествия. Это были его отпечатки, отпираться было бесполезно. К тому же в селе Кожушна, куда Чуркаш ездил с фотографией Павла, вора опознали некоторые местные жители.
Оставалось доказать, что Павел Малиновский совершил еще и квартирную кражу. Сам он упорно отрицал это. Он не знал, что у следователя есть важная улика — обрывки комсомольского билета, который вор нашел в кармане украденного костюма и, разорвав, выбросил из вагона, уезжая из Молдавии с ворованными вещами. Эти обрывки подобрали у железнодорожного полотна мальчишки, пасшие скот, и доставили в милицию. Чуркаш разыскал мальчиков, и те без колебаний заявили, что это «тот самый дядя, который бросил обрывки билета».
Следствие закончилось. В унылой тюремной следственной камере сидели двое усталых людей — нарушитель закона и представитель административных органов.
— Ну и задал ты мне работы, — сказал Чуркаш.
Павел рассмеялся.
— А ты ничего! Молодой да ранний. Одолел меня!
— Эх ты, — с горечью сказал Виктор Николаевич, — жить бы тебе да радоваться жизни на воле. А ты…
И он безнадежно махнул рукой.
Павел нахмурился.
— А ты не отмахивайся так. Я, может, решил исправиться. Понравился ты мне, вот что. Я даже стих про тебя сочинил, вот он.
Чуркаш взял протянутый листок, где в зарифмованной форме говорилось о том, какой он хороший следователь и человек и как вору хотелось бы походить на него…
— Отсижу вот, — задумчиво продолжал Павел, — вернусь сюда. К тебе приду. Не отвернешься?
— Не отвернусь, — твердо ответил Чуркаш. — И помогу, так и знай.
И снова чувство острой жалости к этому человеку захлестнуло его.
Как-то, года два спустя, при встрече со старым приятелем он стал рассказывать о своих делах. Друг внимательно слушал, потом сказал:
— Ну что ж, ту гражданку, что на мужа своего клеветала, можно понять и простить; этого Павла Малиновского можно понять, но нельзя простить; ну а тебя, дружище, ни понять, ни простить нельзя. На кой ляд тебе эти хлопоты, скажи, пожалуйста? Не лучше ли жить тихо и мирно, как я?
«Нет, приятель! Если уж на то пошло, я слепо влюблен. Влюблен в свою нелегкую работу, которая вся, от начала до конца, — мысль, поиск, действие, служение людям. Это жизнь. И если гражданка Н. благодарна мне за свое спасенное от разорения семейное гнездо, если Павел Малиновский, выйдя на свободу, станет честно жить и трудиться, — разве это не добрая цена за тот фосфор, который я день и ночь трачу из-за них? Нет, кто вкусил эту работу, добровольно от нее не откажется».
Он ничего такого не сказал товарищу, может быть, потому, что это прозвучало бы слишком громко. Но в тот вечер он потерял друга…