Литвек - электронная библиотека >> Андрей Михайлович Турков >> Культурология и этнография и др. >> Б. М. Кустодиев >> страница 4
воспитанников поручение произнести подобную речь могло выглядеть как своеобразное «практическое задание». И все-таки к тому, что было сказано в тот далекий день, стоит прислушаться.

«Покойный не был богат богатствами вещественными; он был богат только дарами духовными, которыми и делился с молодыми людьми, для которых эти дары должны быть выше и дороже золота и серебра, как сокровище, не поддающееся тлению, повреждению и уничтожению, — говорил ректор и, озирая большое скопление народа, вопрошал: — За что же, спросите, такой почет?! Может быть, остался после него дом, пароход, виноградник? Ничего не осталось. Дом, в котором вы видите покойного (т. е. гроб. — А. Т.), куплен уже после его жизни, да и тот он уносит с собой…».

Не забудем, что все происходит в Астрахани, где и виноградники и пароходы — дело житейское.

«Ничего не осталось»! Тут в речи ректора зазвучало такое неподдельное участие, что, быть может, перечитав ее в более спокойную минуту, он застеснялся своего волнения и не захотел ставить имени под печатным текстом, полным грустного раздумья о судьбе своего недавнего подчиненного.

«…Тетрадки, которые носил покойный, не тяжелы, но тяжело то, что каждое слово честного наставника должно быть полно мысли, тяжело то, что мысль часто бывает непослушной для того, чтобы быть ей понятною молодым слушателям. Здесь нужна бескорыстная любовь, которая бы проникала и самую мысль, сообщаемую учащимся, и обнимала их самих… Эта работа неотвязчива: она преследует честного труженика в классе, на пути, в обществе, в семье. Поэтому-то люди науки часто кажутся нелюдимыми, они иногда и в семье бывают как бы чужды интересам семьи».

Это уже, кажется, прямо обращено к семье покойного, словно бы объясняя и оправдывая его — вероятную — житейскую непрактичность.

«Он не знал отдыха, ему как бы и хворать-то было некогда. Его все привыкли видеть за делом или с поспешностью бегущим на дело. Но и во время самого пути его не оставляла мысль о деле: как он часто вслух рассуждал сам с собою, размахивая руками и не обращая внимания на мимоидущих».

На наших глазах происходит нечто вроде чуда воскрешения для потомков безвестного провинциального учителя со своей судьбой, характером и привычками, сохраненными до деталей.

«Да, покойный любил свое дело. Но он любил и свое семейство. Мысль о необеспеченности семейства побуждала его искать работы вне семинарии, и везде, нужно сказать, охотно принимали его услуги, потому что он, при своей педагогической опытности, всегда относился честно к делу. И вот, может быть, эта-то непосильная и такой сильной натуре работа так преждевременно сломила его крепкое здоровье».

Это — подлинный плач о русском учителе, перекликающийся с лучшими страницами отечественной литературы, посвященными многочисленным великомученикам русского просвещения.

Когда же раздадутся молодые голоса воспитанников, послышатся и такие ноты, которые, пожалуй, заставят нас припомнить о некоторых уже известных нам чертах его брата, Константина.

Начинается вроде бы с малого: один из ораторов вспоминает его, Михаила Лукича, «постоянное приспособление к нашим еще не зрелым понятиям, простиравшееся до такой степени, что одна из этих наук — тяжелая для юношеского понимания (видимо, логика. — А. Т.), делалась в его словах понятною…», другой — «вежливость, приветливость», «добродушное, снисходительное отношение к ученикам, готовность прийти им на помощь в затруднительных случаях».

Однако постепенно этот портрет «просто хорошего» педагога существенно дополняется: «…слово его было всегда просто, прямо, живо, искренне, чуждо той изысканной мягкости и изворотливости, которою обыкновенно отличается слово людей, ищущих похвалы себе, а не пользы слушателей… он… требовал сознательного, критического отношения к преподаваемому им» (тут невольно вспоминаешь тягу к самостоятельности, которой отличался Константин Лукич).

А воспитанник Иван Захаров говорит о «примерной прямоте и правоте» характера младшего из братьев Кустодиевых: «В силу этого он всегда беспристрастно относился ко всему, соглашался только с тем, что ясно и твердо признавал правильным и истинным и не стеснялся высказываться против всякого мнения, которое казалось ему малоосновательным и ложным».

Отец ректор был, конечно, прав, когда сокрушался, что Михаил Лукич не успел поделиться своим — духовным — богатством с собственными детьми (даже его дочерям было восемь и шесть лет, не говоря уж о полуторагодовалом Борисе).

Однако, внимательно ознакомившись с произнесенными над гробом речами, нельзя не задуматься: а не осталось ли все-таки в опустевшем, осиротелом доме Кустодиевых некое «эхо» этого угасшего существования, нечто, выражаясь слогом ректорской речи, «не подвергающееся тлению, повреждению и уничтожению», — хотя бы та «прямота и правота», с которой будут вести себя мать художника, Екатерина Прохоровна, и ее подрастающие дети в труднейших обстоятельствах?

Размышляя о творческой судьбе Бориса Михайловича Кустодиева, хочется возможно полнее восстановить «родословную» этого большого русского таланта, его глубоко уходящие в родную землю корни.

С младенческих лет Боря Кустодиев рос и воспитывался в простонародных русских традициях. И здесь немалая роль принадлежала самой патриархальной в семействе Кустодиевых фигуре — Прасковье Васильевне Дроздовой, из крепостных крестьян. В прошлом она вынянчила Екатерину Прохоровну, а теперь помогала ей подымать сирот. Эта красивая высокая старуха была уже фактически не прислугой, а давнишним членом семьи, с «правом голоса»; могла и хозяйке выговор за неэкономность сделать, и детям задать головомойку: как-никак все четверо прошли через ее руки. И ушла-то на покой и умерла она, кажется, лишь тогда, когда ее труды стали уже менее нужны: птенцы разлетались из родного дома и даже самому младшему, Михаилу, было восемнадцать лет. Борис Кустодиев отозвался на ее смерть с глубокой грустью, а впоследствии Вс. Воинов, явно с его слов, записал, что Прасковье Васильевне художник «многим обязан в смысле любви к простому русскому человеку».

Пенсия, которую получала Екатерина Прохоровна, была невелика — пятьдесят рублей, да и та, когда дети достигали определенных лет, все уменьшалась и уменьшалась, сократившись в конце концов ровно наполовину.

Грустно и трогательно читать письмо «главы семьи» к дочери Екатерине, учившейся на курсах в Петербурге: «Ничего, Котик милая, не могу тебе прислать, очень уж у меня тонко и круто в финансовом отношении; квартира меня подшибла, а очень бы хотелось побаловать тебя чем-нибудь».

Потом «Котик»