Литвек - электронная библиотека >> Евгений Абрамович Баратынский >> Поэзия >> Том 1. Стихотворения >> страница 3
раз.
«Подобные мысли, – писал Белинский, – без сомнения очень благоразумны и даже благонравны, но едва ли они поэтически великодушны и рыцарски высоки. Благоразумие не всегда разумность, часто бывает оно то равнодушием и апатией, то эгоизмом».[3] Да, именно от «разумности» декабристов Баратынский и отмежевывался своим «благоразумием». Но надо прибавить, что последние два стиха, наименее «рыцарски-высокие» во всей тираде, возникли только в 1826 г. при переделке послания для печати. В до-декабрьском варианте еще не было этого выпада против декабристов, столь неудачно постаравшихся «переиначить свет», а он только оговаривал свое право на покой у себя в болоте:

Покой, один покой любезен мудрецу.
Не споря без толку с чужим нелепым толком.
Один по своему он мыслит тихомолком.
Вдали от авторов, злодеев и глупцов
Мудрец в своем углу не пишет и стихов.
Надо прибавить еще и то, что, не написав ни одной строчки «гражданской», Баратынский за всю свою жизнь не написал ни одной строчки шовинистической, за одним исключением, и это исключение вносит настолько неожиданную черту в его облик, что на нем стоит остановиться. Как известно (и как о том будет речь ниже), в своей финляндской поэме «Эда» Баратынский подражал (или нарочито не подражал) «Кавказскому Пленнику». «Кавказский Пленник» кончается эпилогом, представляющим русских завоевателей Кавказа и кровожадные подвига Ермолова и Котляревского. Соответственно и Баратынский пишет эпилог к «Эде», воспевающий русских покорителей Финляндии. Воспевание это звучит довольно тускло в сравнении с великодержавным восторгом Пушкина. Но у Пушкина, кроме мотива возвеличения завоевателей, очень бегло проходит и мотив воздавания справедливости мужеству защитников («Кавказа гордые сыны, сражались, гибли вы ужасно»). У Баратынского этот мотив звучит гораздо громче, чем у Пушкина, и неизмеримо ярче, чем его собственная хвала завоевателям, – звучит совсем необычно для русского дворянского поэта:

Ты покорился, край гранитный,
России мочь изведал ты,
И не столкнешь ее пяты,
Хоть дышишь к ней враждою скрытной.
Срок плена вечного настал –
Но слава падшему народу.
Бесстрашно он оборонял
Угрюмых скал своих свободу;
Из-за утесистых громад
На нас летел свинцовый град;
Вкусить не смела краткой неги
Рать, утомленная от ран;
Нож исступленный поселян
Окровавлял ее ночлеги.
Этот последний мотив убийства спящих интервентов гражданским населением есть и у Пушкина («Измена, гибель россиян на лоне мстительных грузинок»). Но там, где Пушкин говорит «измена», Баратынский провозглашает «славу» финским крестьянам. Эти, на первый взгляд неожиданные стихи – яркое подтверждение того, что аполитизм Баратынского вытекает не из удовлетворения существующим строем, а исключительно из «болотной мудрости и любви к покою».

Для публики 20-х годов Баратынский был прежде всего элегик, центральный представитель той поэзии меланхолии и «разочарования», огромная продукция которой так характерна для пред-декабрьских лет. Эту поэзию у нас склонны сейчас объяснять угнетением, вытекавшим из начинавшейся депрессии сельского хозяйства, приводившим к укреплению барщинного хозяйства и к общей крепостнической реакции против декабризма. Объяснение это очень упрощенное и в значительной степени неверное. Оно покоится на совершенно произвольном допущении, что печальные мотивы в поэзии всегда соответствуют эпохе реакции. Между тем пессимистические ноты вообще закономерно возникают в эпохи, предшествующие буржуазной революции среди «болотных», обывательских и неустойчивых элементов, объективно сочувствующих революции, – вспомним хотя бы Леонида Андреева накануне 1905 г. С другой стороны, поэзия меланхолии есть определенная и необходимая стадия в генезисе буржуазной литературы. В Англии поэзия меланхолии возникает в середине XVIII века, в годы, когда ни о какой депрессии не могло быть речи, когда английский капитализм одерживал победу за победой над своими соперниками. На этой стадии поэзия меланхолии – один из первых моментов в открытии освобождающейся буржуазной личностью своей внутренней жизни как нового источника интересов и наслаждений. Эта меланхолия отнюдь не особое влечение к страданию или печали, а вновь обретенное умение находить наслаждение и в страдании. В особенно яркой форме мы находим эту меланхолию у Руссо, а, как известно, Руссо отнюдь не был представителем реакции.

В Россию эти мотивы пришли, конечно, с опозданием. Они впервые звучат у Жуковского и у Батюшкова, у первого в сочетании с определенно реакционными мотивами мистики и религии. Но даже в поэзии Жуковского существенны не эти реакционные мотивы, а то «человеческое», буржуазно-субъективное, что звучало в его поэзии. Разрушение авторитетов, предпринятое Белинским, как известно, коснулось лишь одной стороны Жуковского, и еще в 1842 г. он находил восторженные слова, чтобы говорить об освобождающем значении другой стороны его поэзии. То же освобождающее значение имел и ранний русский байронизм. Не следует забывать, что годы расцвета элегии и «разочарования» были годами огромного экономического подъема литературы, годами ее перехода на буржуазный способ производства, годами небывалых тиражей и гонораров (Пушкин) и основания «Московского Телеграфа», первого подлинного литературного журнала.

Баратынский продолжал линию не столько Жуковского, сколько Батюшкова. Как у Батюшкова (и у французских учителей Батюшкова), мотив меланхолии сочетается у него с воспеванием земных благ, – он поэт не только «грусти томной», но и «пиров». Но поэзия молодого Баратынского не представляет собой реального шага вперед по сравнению с поэзией Батюшкова. Она, пожалуй, даже более условна, более безлична, менее субъективна. Это поэзия общих мест, а не личных конкретно выраженных переживаний. Поэтому она так особенно и нравилась. Русская публика только начинала жить этой новой жизнью освобождающейся буржуазной личности. Полного расцвета этот ранне-буржуазный субъективизм достигает только в 30-х годах, когда он празднует настоящие оргии, например в переписке Бакуниных. В преддекабрьские годы и Пушкин еще не совсем вышел из стадии этой безличной субъективности. Только Кюхельбекер, пионер следующей стадии, пропагандист новой богатой содержанием поэзии, боролся с этой условной и однообразной элегичностью. «Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, – писал он в 1824 г., – знаешь все».

В
ЛитВек: бестселлеры месяца
Бестселлер - Зоя Анишкина - Заказ на экстаз - читать в ЛитвекБестселлер - Александр Мелентьевич Волков - Волшебник Изумрудного города - читать в ЛитвекБестселлер - Эрик Ларсон - В саду чудовищ. Любовь и террор в гитлеровском Берлине - читать в ЛитвекБестселлер - Шарон Моалем - Лучшая половина. О генетическом превосходстве женщин - читать в ЛитвекБестселлер - Андреас Грубер - Метка Смерти... - читать в ЛитвекБестселлер - Алиса Князева - Жена для Чудовища (СИ) - читать в ЛитвекБестселлер - Сергей Васильевич Лукьяненко - Дозоры - читать в ЛитвекБестселлер - Алина Углицкая (Самая Счастливая) - Хроники Драконьей империи. 2. Не единственная - читать в Литвек