Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Васильевич Луначарский >> Критика >> Том 3. Советский и дореволюционный театр >> страница 4
картину жизни. Да, должно быть, она правдива! Ведь о жизни слышится столько суждений, столько противоположных оценок дают ей – то же и с «Вишневым садом»1.

Часть русской критики и публики так жаждала найти у Чехова что-нибудь светлое, обещающее подъем и счастье, что нашла подобные черты и в «Вишневом саде». Другая часть упорно утверждала, что «Вишневый сад» – произведение совершенно и окончательно безотрадное.

И вчера я снова жадно искал просветов в печальной серии печальных картин… И не нашел их.

И не потому так тосклива, так горестна эта «драматическая поэма», что рушится в ней благосостояние помещичьей семьи, и даже не потому, чтобы в ней все были несчастны или все были дурными, глупыми или по крайней мере легкомысленными людьми; вовсе нет! Ни Симеонов-Пищик, ни Аня, ни Трофимов, ни лакей Яша себя несчастными не чувствуют. Пищику везет, Лопахину везет. Чехов не отрицает, что фортуна может улыбаться иногда даже весьма бессмысленно и неожиданно (англичане в имении белую глину нашли!). Есть в пьесе и хорошие люди: тот же Трофимов; есть умные люди: тот же Лопахин… Жизнь разнообразна: рядом с темным в ней есть светлое, рядом с низким – высокое. Чехов правдив.

Но что делает пьесу до боли грустной – это общая идея бессилия человека перед жизнью, бессмысленной стихийностью совершающегося процесса. Жизнь сама нами владеет, наделяя нас разными масками и ролями. Настоящая «циркуляция дела» совсем не в людских помыслах и желаниях, она вершится помимо их. «…Мы тут друг перед другом носы дерем, а жизнь идет сама по себе»2, – говорит Лопахин. Все вместе – «обмен веществ». Все эти люди могли бы сказать словами Шарлотты: «Кто я? откуда? зачем? – ничего не знаю»3.

Правда, Гаев и Раневская думают, что они живут «затем», чтобы барски снимать сливки земного счастья, но жизнь круто выбросила их за борт. Раневской вместо любви и роскоши она дала горе несуразной страсти и угрозу нищеты, а Гаеву – смешную роль банкового дельца; что за нелепость: Гаев – финансист!

Лопахин знает, для чего он живет: чтобы «дело делать»! И вдруг в момент торжества он стенает: «Скорее бы кончилась наша нелепая, несчастливая жизнь!»4

Трофимов тоже знает цель жизни: идти вперед к лучезарной звезде грядущего счастья. Но ведь это одни слова. Ведь он только вечный студент, «недотепа». Мечтает о счастье, а сам не умеет даже любить, мечтает о грядущих радостях, а сам закупорился от живой жизни в свой полинялый студенческий мундирчик и не может выбиться из самой крайней нищеты. Трофимов – юродивый, он уклонился от тяжести жизни путем счастливого и невинного психоза.

А Аня? Пока молода, она надеется, она заслушивается звучных, но пустопорожних, в сущности, речей Трофимова. Но что-то будет! Ведь это соломинка, брошенная без всякой поддержки среди бурного житейского моря.

Таково изображение жизни в последней пьесе Чехова… Играли хорошо. Несколько раз удавалось артистам создавать до жуткости гнетущее настроение.

Особено типичны были г. Волховской в роли Епиходова и г. Орлов-Чужбинин в роли Трофимова. Хороши были также г. Борисов – Фирс и г. Большаков – Пищик.

Г-н Неделин играл, по обыкновению, превосходно, но был, как нам кажется, слишком мрачным Гаевым. У Гаева бывают и минуты веселости.

От г-жи Ильнарской в роли Раневской я бы желал больше мягкой грации, барского изящества. Размашистая походка и разбитная жестикуляция, особенно в начале пьесы, делали Раневскую слишком вульгарной. Если Гаев и говорит, что порочность сквозит в каждом ее жесте, то ведь это не значит, что у нее жесты шикарной кокотки. Этот оттенок может быть допущен лишь в самой слабой мере: прежде всего Раневская изящна, ее пластика полна неги женщины, привыкшей любить и быть любимой, она ласкова то как ребенок, то как тонкая кокетка, и вся она милая, легкомысленнейшая игрушка, которую больно обижает жизнь. Конечно, у г-жи Ильнарской были хорошие моменты, например, плачет Раневекая после известия о продаже имения именно так, по-детски, всхлипывая.

Ансамбль был очень недурен.

После спектакля, перед бюстом Чехова в присутствии всей труппы, г. Матковский сказал речь, характеризующую Чехова, г. Лепковский прочел стихотворение. К подножию бюста положены были венки от труппы и от г-жи Глебовой. Артисты склонились перед памятью незабвенного художника.

В заключение поставлена была красивая живая картина – «А. П. Чехов в своих произведениях».

(обратно)

«Потонувший колокол» Гауптмана*

Судя по постановке в театре Общества грамотности «Снегурочки», я ожидал недурной постановки и «Потонувшего колокола»1

Кое-что и было недурно, например декорации, световые эффекты, но промахов было слишком много.

Нетрудно указать, почему «Потонувший колокол» оказался не по силам труппе и режиссеру, прекрасно справившимся со «Снегурочкой»: там красота – почти народная, наивная, здесь – изысканная, почти декадентская; там за поэтически-наивной фабулой не скрывается ничего, здесь – символическое изображение внутреннего смысла и мук творчества, борьбы и совести. Там – достаточно непосредственного чутья, красот русской сказки, здесь – нужна большая работа мысли и утонченный, модернизированный вкус.

Одни из недостатков вчерашнего спектакля должны быть отнесены на счет режиссера непосредственно, другие – косвенно.

Очень неудачная мысль заставить артисток, игравших эльфов, петь свои стихи, в каком-то притом же странном тоне, унылом и как будто церковном. Эльфы веселы, это элементарные духи, они пляшут и припевают, они со светлой радостью повествуют о том, откуда примчались они водить хороводы, к чему же тут такое уныние? Эльфы плачут лишь в пятом действии, когда «Бальдер умер»2, а у г. Кошеверова никакого контраста не получилось, потому что его эльфы сразу заявили себя какими-то ноющими истеричками.

Еще неудачнее момент, когда являются дети с кувшином слез. Их реплики выпевал какой-то тоненький, что называется «неточный», голосок и совершенно на манер того, как читают Апостола. Это было ужасно смешно и погубило торжественный и страшный кульминационный момент драмы.

И эльфы и дети должны хорошо декламировать, это было бы и трогательнее и выразительнее, несчастная мысль о поющих возглашениях погубила самый поэтичный момент в первом акте и самый драматический в четвертом.

Теперь – мелкие промахи: почему пастор одет католическим аббатом? Почему волосы Раутенделейн, которым воздается столько прелестных похвал, не золотые и не огневые, а просто какая-то пакля?

Но режиссер повинен и в промахах отдельных артистов. Конечно, артист волен вложить свое толкование в ту или другую роль, но ошибки