- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (181) »
Он заглядывает на полки с книгами и постукивает по корешкам.
– Эти мне нравятся, оне хорошие, – говорит он, показывая на те книги, где наклеены разноцветные билетики, – а эти нехорошие, и почему книги не падают?
* * *
Хмурое, холодное утро. Должно быть, по морю льды идут. Река серая, грязноватая. Дождь пошел мелкий осенний. Я сижу у окна; тихо, только ветер протяжно долго гудит и стонет. Вдруг вижу Бебку; он стоит на берегу с голыми до колен ногами и смотрит в даль реки. – Здравствуй, Бебка! – кричу ему. – Бубука! – отвечает его звонкий голосок, – пароход пришел? – Не знаю, а пищик? – Свистульки у меня нет, ты сделай мне, Бубука! И Бебка бежит ко мне, начинаются разговоры о пищике, о желтых цветах, о козле.* * *
Я собирался уезжать. Догорал вечер, – малиновый, нежась, лежал на тихой реке. Зацветал шиповник. Принесли Бебку проститься, его уж укладывали спать. – Простись же с Бубукой, он никогда не приедет к нам! Бебка сонный вытянул губки и вдруг увидал на столе собранные в кучу пестрые речные камушки. – Что это, Бубука? – Это я ем, кушанье на дорогу. – Отдай мне! – Ну бери, тебе на память, Бебка. Он сразу оживился, собрал все камушки в свою шапку и заторопился домой. Но когда хотел надеть шапку, камни посыпались, и он захныкал. – Иди-ка, Бебка, спать, все камни принесу тебе, ну прощай, Бебка, прощай! Бебку унесли. А я остался с камнями, да и те не мои. (обратно)Музыкант*
Он хотел петь… Когда случалось ему бывать в концертах, пальцы его принимались вслед за дирижером выплясывать в воздухе такт, а лицо строилось под пьесы – гримасничал, особенно губы: то оттопыривались, то прикусывались, то расходились чуть не до самых ушей, а голова тянулась и в ту и в другую сторону, помогая исполнению. Подымался на цыпочки, пристукивал каблуком, раскачивался – из кожи лез. Нередко видали его у витрин музыкальных магазинов; там подолгу и сосредоточенно выстаивал он, высматривая: свежие обложки новых, только что полученных пьес, а потом нехотя отходил прочь и шел по улице, сгорбившись, неровной, подплясывающей походкой, чему-то улыбаясь, от чего-то хмурясь, себе на уме, – не просто покручивая летом тоненькой тросточкой, а зимою счищая пальцем напорошенный снег с подоконников и заборов. Деньги водились у него туго, покупать ноты мог он только изредка, а потому приходилось ограничиваться подчеркиванием в каталогах тех пьес, которые хотелось ему иметь, и каталоги – а у него их был целый ворох пестрели разноцветными крестиками, кружочками, точками, чертиками. Что-то непобедимое тянуло его к музыке. Запоет ли под окнами шарманка, пройдут ли мимо солдаты с музыкой, так и подпрыгнет весь, – сердце ходуном ходит, битый час прослушает, а потом затоскует, будто то, что рвалось, прорывалось наружу и снова стискивалось и захлопывалось, разливалось теперь точащей жалобой, просьбой: выпустить. А сам, уродливо состроенный, с тысячью недостатков людей-посмешищ, глубоко расходился с тем, что чувствовал до боли близко, тут рядом с собой и перед собой и вплотную сзади себя. И это сжимало. Стесняло до смехотворности. Особенно, когда входил в первый раз куда-нибудь в незнакомый дом или проходил по залам театра, где много народа могли его видеть. Тут всего было вдоволь: говоря, пропускал в словах целые слоги, – и слушатели прыскали от хохота, наступал на ноги и на подол, – огрызались. В детстве его дразнили, а после, когда уж вышел из этого возраста, нередко какой-нибудь прохожий так, зря, пускал ему вслед обидную остроту. Когда жена его брата была беременной, его мать как-то сказала ей: – Не смотри ты на эту уродину, нехорошо! И почему-то это замечание глубоко врезалось ему в память. Так мать сказала. На одном месте подолгу он не мог сидеть, и менял город за городом. И вот, несмотря на все свое стеснение, он каким-то манером всюду проникал в такие дома, где и рояли водились и музыка была. Он хотел петь.* * *
Шла весна. Взрыхленные сырые улицы звенели под копытом и сухо лязгали под ненужными полозьями. С крыш давно уж сошел снег, и по просыхающим желобам едва сочились последние мутные капли. Переваливало к ночи, а небо все еще зеленелось, и только кое-где выглядывали крохотные звездочки, другие, не зимние. Прохожие женщины в легких кофточках с воздушными шарфиками проносились такие красивые и нарядные. С замиравшим сердцем подходил он к дому с роялью, где уж несколько месяцев давал уроки и прижился настолько, что сам напросился петь. К счастью, уроков оказалось мало, – по какому-то случаю учителя позабыли задать, – и только одна запутанная арифметическая задача, которую второпях он сделал алгебраически. – Все равно, сойдет! – решил про себя и тотчас почувствовал, как что-то огромное, звучащее, какой-то чугунный набор черных нотных значков навис над его мыслями и повторял на самое ухо: петь. Ему предложили чаю. Но он отказался и прямо прошел в зал, где у раскрытого рояля горели приготовленные свечи и на пюпитре лежали его любимые ноты. Заискивающим полусерьезным, полушутливым тоном он обратился к своей ученице, прося ему аккомпанировать. Варя согласилась. А он уселся за рояль, перелистал ноты, повторил слова, в которых всегда при пении чувствовал себя нетвердым, выкурил папироску, выкурил другую, зевнул, потянулся… Конечно, стесняться он не станет, незнакомых гостей нет; правда, пришел Борис Викторович, он уж настоящий; вон он говорит своим удивительным голосом: «Что-то сегодня голос у меня не звучит…» Да, но он ведь настоящий и потому все поймет, и притом же он какой-то невозмутимый, не замечает. – Но отчего она не идет; сказала сейчас, а нет… позабыла, или нарочно… конечно, нарочно! – и, раздражаясь, он принялся, неумно и путаясь, подбирать мелодию. Он хотел петь. В столовой пьют чай, смеются, потом, должно быть, заслышав игру, вспоминают, шумят стульями. В зал входит Варя и с ней Борис Викторович. Варя делает серьезное лицо и усаживается за рояль. Начинается интродукция, которую она повторяет несколько раз, потому что, как только дело доходит до пения, он петь не решается, он все откашливается, он все мычит какую-то свою неопределенную первую ноту. Принимаются уговаривать. И только после упорных поднукиваний, после капризных нетерпеливых жестов Вари, пение начинается: пропустив высокую ноту, сдавленным голосом он берет, наконец, следующую, более низкую, но так тихо, совсем шепотом. Борис Викторович, терпеливо прослушав несколько тактов и, видимо, желая помочь, начинает подпевать. И сильный его голос наполняет весь зал. Запела и Варя. А он силится взять- 1
- 2
- 3
- 4
- . . .
- последняя (181) »