невозможной, которую надо вытравить до дна, выдернуть с корнем.
А взамен этой лжи, взаимной травли, злорадства и просто спорта, ты знаешь другую, ты в себе, в своем сердце назовешь ее? Имя ее ты скажешь?
– Вот придет решение, сошлют в другое место, там…
Певцов вздрогнул.
Что-то мокрое шлепнулось по его плечу.
Оглядывается: бабушка, бабушка тычет зонтиком:
– Подай мне мое серебро, подай, бессовестный. Не оставлю я так, найду я на тебя слад, похитил ты мои ложки…
Бабушка кричала. Певцов молча переминался. Останавливались прохожие, глазели, хихикали:
– Ложки украл!
* * *
Мелкий тончайшей пыли дождь сетился за окном, монотонно и скучно постукивал, и стерег и подсматривал.
С зажженной свечой рылся Певцов в своей рухляди, перетряхивал ее, заглядывал в каждую дыру и складку – искал ложек.
Он отыщет их, должен отыскать…
(обратно)
Новый год*
Снежный был день.
Снежинки летели молча, – конца не видать. Пришел вечер, принес темноту, и в темноте без пути шел снег, засыпая дороги и крыши и городьбу.
Пришел Васильев вечер – новый год.
Было тепло. Так в февральскую распутицу бывает тепло.
В запушенных окнах горели огоньки. Тиририкала где-то гармонья одноголосая.
На колокольне поверх жилья с оттяжкой звонили ко всенощной. Мешал ветер звонить, уносил звон в поле да в белый лес.
Винную лавку заперли. Сиделец с ключами пропал в снегах: больше не проси – ни вот столько не даст.
У покачнувшейся убогой избы копошились два лохматых взъерошенных тела, а из распахнутой двери белый валил пар.
– Сволочь, паскуда! – гудел запекшийся мужской голос.
– Не пущу, говорят, не пущу! – с воем в ответ визжала баба.
– Фекла, будет, слышишь…
– У, окаянный, разорвала бы тебе харю твою поганую, стерва ты занавозная.
– Заткни глотку, Фекла, слышь, не в комнатах…
– Рвань ты коричневая, полосатая! Не допущу я срамоты на себе: пялить бы тебе пугалы свои дурацкие, нет… барыни! напакостить мне на твоих барынь!
– Ну, не пойду, слышь, не пойду, – сдался было сапожник, да видно шило кольнуло куда, развернулся и ну колошматить: – лахудра ты, шлюха грачевская.
– Душат!!! черт! – взвизгнула баба – свинья резаная и, уродливые закувыркались круглые Кирилл да Фекла и молча давили друг друга, крепко обнявшись, – не разберешь.
Не звонит колокол ко всенощной, замолчала гармонья одноголосая, тихо на улице. В окнах огонек подергивается краснотой, сочась сквозь снега тихо на улицу, не тявкает Лайка – пушистая, дремлет под пушистый снег; не спят одни вострые ушки да тоненький нос.
Налево пойдешь – много верст, – один снег; направо пойдешь – много верст, – один снег.
Кудрин, закутанный в огромную шубу, весь в снегу надорванно-молча пробирался среди снега. Чуть еще померкал день, как вышел он из своей комнаты, обошел город десятки раз, и теперь опять возвращался домой.
Васильев вечер – новый год или пустынность и глушь и без конца дорога пробудила в нем другие годы, другой город.
Да и так никогда – разве он мог? – никогда не забывал о них.
Там было не так: застроенность города, живые, движущиеся улицы, фонари, экипажи – и ни одной птицы; там было не так: суетня, сутолка и спешка на всех парах. А над всем одна мысль, и вся душа пронизана только этой одной мыслью. Подымалась она с зарей – зари там не видно, замирала с зарей – зари там не видно, и ночью будила и бунтовалась.
А имя ей – вольность.
В книжках, в театре, даже в опере он искал воплощение борьбы за нее. И если не находил, шел мимо.
Год за годом – сердце не улеглось, не остывала горячка.
Что только не приходило в голову? – и все это теснилось и прыгало по струне прямо в ту бесконечность: там, не потухая, горело вечным светом это одно слово, этот единственный звук.
Не было буден, не было ненужных, докучливых минут. Шибко и гордо бились минуты, час за часом, год за годом.
И та, которую он встретил, представлялась ему его вечной спутницей до последней минуты там… Так уж пошло: в той бесконечности, где горит единственный звук – это одно слово, стоит столб, на столбе перекладина.
Эх, если бы тогда… какое счастье, веруя, умереть! кончилось ничем. Попал сюда. И ничего не сделано. Вот и все!
И опять вспомнилась она такой, как ее встретил: эти глаза, в которых читаешь обреченность и горят огоньки необузданной страсти и смеха…
Да… они шли с «Ревизора», – Кудрин вобрал в себя воздух, а с воздухом и всю память о ней, – шли вместе, и ему стало вдруг ясно, что он всю свою жизнь только и искал ее, только и думал о ней и говорил свои слова так, будто она их слышала. Ему показалось тогда, что и она в тот миг то же подумала. И они молчали. Может быть, ему только показалось тогда…
И клялись на всю жизнь: они пойдут вместе, они умрут вместе… никогда не забудут, не оставят друг друга.
– Она и умрет.
– Да… но…
Кудрин схватился за карман: в кармане на донышке в истрепанном синем конверте хранились несколько писем; три года назад, в первый год своей ссылки, он получил от нее эти письма…
– То-то, забыла, – протянулся из глуби сердца нехороший голос.
– Забыла, – беззвучно сказал Кудрин и передернулся.
В кулачок сморщилось тело.
И одиноко у него и холодно на душе. И забился бы в снег и плакал бы… И странно ему: он когда-то уж все это пережил. Да, гулял с нянькой, отстал и заблудился. А потом хватились… Нет, не все так: на нем теперь огромная неуклюжая шуба и позвать некого.
– Ай-ай-ай, какой ты! – смехом протягивается из глуби сердца нехороший голос, – какой ты – смешной!
Но ему уж нет дела, какой он: смешной или не смешной, ему все равно; и если бы сию минуту мир провалился или… пускай мир в тар-тарары летит – пускай! – ему ничего не надо.
– Ай-ай-ай, какие глупости! – смеется нехороший голос, и Кудрин начинает смеяться этим мелким, не своим, захватывающим дух смехом.
– Свобода! – заливается нехороший голос, – какая свобода! – и, трыкнув, острой слезинкой шпыняет сердце.
А он стоит на дороге – весь не больше горошины, тоньше соломинки, а шуба на нем гора-горой.
Беспомощно глядит вокруг, а позвать некого.
* * *
Домик, в котором жил Кудрин, стоял особняком прямо под ветром на берегу. Дурная о домике ходила слава; и красные занавески в окнах хозяйкиной половины настраивали на игривый лад. Впрочем, как водится, всякий считал нужным плюнуть и выругаться, а шепотом сказать что-нибудь такое, от чего слюнки текли. Такой уж подлец человек, большого с него и не спросится.
Зимой жутко: без огня вечером зря не шатайся, – то в баню волк затешется, а то и еще какой грех – и укокошат спьяну и надругаются, – за этим в карман не полезешь.
А ветер свистит, обсвистывает домик, выворачивает с реки